Николай Фёдорович Дмитриев.

ПОСЛЕДНЯЯ ОСЕНЬ ПОЭТА. ЭССЕ.

 

 

17 ноября 2003 года умер поэт Юрий Кузнецов.

Для всех русских людей, не пребывающих в духовной спячке, это имя связано с высшими достижениями современной поэзии, с ожившей в поэтическом слове историей Отчизны.

Немало стихотворений Юрия Кузнецова еще при жизни поэта стали классикой, вошли в школьные учебники и учебные пособия ("Атомная сказка", "Четыреста" и другие), его творчество было удостоено Государственной премии России.

Тем тягостнее было в очередной раз убедиться в полном равнодушии средств массовой информации к взлетам и трагедиям русской духовной жизни. Поэт лежал в гробу, а на телевидении праздновали юбилей Микки-Мауса!

Государство забыло о лауреате Государственной премии! Трудно представить, чтобы комитет по Нобелевским премиям проморгал кончину своего лаурета!

Юрий Кузнецов неоднократно посещал Балашиху участвовал в культурных мероприятиях города и района. Это мои заметки о последних днях жизни выдающегося поэта ни на что не претендуют. Просто мне кажется, что дорого  каждое  его  слово на  этой  земле,  каждое движение. Это я и постарался воссоздать с документальной точностью.

 

            Три года назад моей семье. достался участок земли во Владимирской области, под городом Покровом, в краю озерном, каменистом, можжевеловом. Там почти весь XX век жила моя бабушка, родились мать, ее брат и сестра. Я, можно сказать, вцепился в землю, истосковавшись по деревенской жизни, и живу теперь там с апреля по ноябрь.

            Длиннющими осенними вечерами о чем только не мечталось. Например: вот приведу все в порядок да приглашу друзей-поэтов.

            К шашлыку да винному погребку уж наверняка приедут. А потом зародилась и стала мучить мечта совсем уж дерзкая: а заманить бы сюда самого Юрия Кузнецова. Да-да, того, Поликарповича, великого и прекрасного, стихи которого с 1975 года могли в любой момент выгнать меня из дома в темь и жуть. И там, никого не тревожа, читал я их лесам и полям.

            Доходило чуть не до галлюцинаций, до ненаучной фантастики. А вдруг выступал в Покрове, припозднился-заблудился и сейчас, продрогший и голодный, войдет в калитку на огонек.

            Чушь, конечно! Может, решиться и пригласить? Или "в малый вентерь рыбаря не заплывает сом!?" Много еще здесь неустроенности.

            И лесные пожары каждое лето заволакивали всю округу серо-синей мглой. И грибы пропали, что для этих мест полное безобразие.

            Но вот в лето 2003-е грибы полезли. Да какие! В болоте под соседней деревней Перново я набрел на островок, где стояла добрая сотня подосиновиков. И это - на площади всего-навсего с гектар. Больше половины - переросшие. Значит, неделю, не меньше здесь не ступала нога человека.

            Мчусь в Москву, выпиваю для храбрости сто граммов. Звоню Кузнецову. Так и так. Грибов намного больше грибников.

            -А ты не брешешь? В понедельник, сам знаешь, в журнале работаю, во вторник - в Литинституте. А потом можно и съездить.

            Ушам не верю. Перед этим жена Кузнецова развеяла надежды: "Юра на подъем тяжел, так далеко не поедет".

            Возвращаюсь в деревню навести порядок, а супругу прошу привезти дорогого гостя.

            Уезжаю 23 сентября, а на 26-е жду их.

            Ночью выхожу на крыльцо - мороз! Все в инее. Известный закон сработал, гад такой! Еле дожидаюсь утра - и в лес. Вот они, сотни ярко-розовых волнушек, десятки стеклянных подберезовиков. Припечет солнце - и все это побуреет, почернеет, потечет чернилами. Ах, ты, горе-горькое! Во мху - там потеплее, там я нахожу кое-что стоящее. Но Кузнецов-то сам захочет набрать. Уж с этой стороны я его знаю хорошо.

            В следующие дни в лес не хожу - больно сердцу вспоминать недавнее грибное богатство.

            26-го сбывается старый сон: калитка открывается, входит Кузнецов с моей Алиной. Солнце висит на западе уже низко, как говорится, на полдуба.

            -Успеем, - говорит Кузнецов. аю попьем и - вперед. Слышишь: коса косит? - Он показал на настенные часы, секундная стрелка которых и правда производит звук вжи-кающей косы. Напиши об этом.

            Я вздрагиваю. Перед этим жена привезла мне плащ с капюшоном, я его повесил на гвоздь снаружи бытовки, а ночевал в бане.

            В утренних сумерках выхожу, забыв про плащ, и глазам предстает такая картина: кто-то заглядывает в окно бытовки и рядом - коса. Рассказал строителям, они хохотали: "Смерть пришла в бытовку, а ты - в бане. Так старухе и надо!"

            Идем в лес. Я - понятно, с каким настроением. Вспоминаю разговор грибников, молодого и пожилого. Пожилой: "Я как найду хороший гриб, говорю лесу "спасибо", иногда поклонюсь даже". Молодой смеется: "Вот от этого у тебя всего четыре подберезовика. Пока ты кланялся, я полкорзины набрал. Когда мне ничего не попадается, я лес если не матерю, то стыжу: два года грибов не рожал, а еще владимирский! Сразу появляются".

            Иду вслед Кузнецову и то кланяюсь, то ругаюсь про себя. Должно что-то помочь. И правда! Оказывается, подосиновики приноровились вырастать за день, когда мороза нет. Волнушки и к вечеру не оттаивают, а подосиновики живые, теплые. Я это воспринимаю как чудо.

            Кузнецов ворчит маленько, но кое-что находит и он. Он любит все огромное, даже грибы. На огороде успел похвалить нашу капусту. У нас один кочан вырос килограммов на десять. Попробовал квашеной, сказал: "Спасибо, детство вспомнил".

            Хочу ему напомнить его строки: "Остановись - и сквозь твои подошвы начнут буграми рвать тебя грибы", но вспоминаю, что он не очень любит шуток на счет своих стихов. Для него поэзия - служение. Последние года два при редких встречах слышал от него постоянное (и многие, многие слышали в свой адрес): "Трудись!".

            Возвращаемся в темноте, одичавшей пашней, где не сеют ничего уже лет двенадцать. Дорога рожает туман, наверное, больше прогрелась за день. Кузнецов останавливает меня время от времени: "Слышь, тишина какая? Понял? Ни хрена ты не понял (это его частая присказка). Один стихотворец, автор статьи о Кузнецове, жаловался: "Я его в статье гением назвал, а он мне говорит: "Ни хрена ты во мне не понял!"

            -Ты уже привык здесь, пригляделся. А посмотри: в кроне вяза сколько неба! А вот Большая Медведица. У меня с балкона никаких звезд не видно. Тютчева помнишь: "Душа хотела б быть звездою?" Косноязычно, а как хорошо! Ищи звезду. Понял? Ни хрена ты не понял! Но поймешь.

            На Кузнецова обижаться невозможно, но я играю обиду:

            -Что ж Вы олигофрена заставляете кандидатский минимум сдавать?

            -Сможешь, сможешь. Ищи звезду.

            Алина готовит Кузнецову постель в бане (там есть жилая комнатушка и маленький камин). Мы пока гуляем по огороду. Я с удивлением обнаруживаю кругом кузнецовские предметы-символы: вот "плечист и шершав неубранный лес кукурузы", через дорогу, напротив усадьбы, стоит колодец-журавль, единственный уцелевший в деревне ("а живые - над ним пролетали и тревожно кричали вдали. Он смотрел в журавлиные дали и ведро волочил до земли"), вот - черные подсолнухи, пусть не в колодце, но - вокруг ("Мертвым светом его охватило, он уже не внимал ничему, только видел ночное светило, присягая на верность - ему"). Очень много было и змей, но лесные пожары их почти вывели.

            Кузнецов заглядывает в колодец на огороде, который за четыре дня вырыли три богатыря из Покрова. Два Александра и Юрий. Поставили себе рукотворный памятник на века, обращенный внутрь земли. Там бьют три ключа. Кузнецов, наконец, заключает:

            -Бывает глубже, но и этот хорош. Пойду на скамейку, я там еще не сидел.

            Он и правда, обошел уже почти все уголки. Потом спросит перед отъездом: "Будешь рассказывать, что у тебя Юрий Кузнецов две ночи в бане ночевал?"

            - Конечно, буду (почему я это сам не сказал, ведь думал об этом? Почему жалеем добрые слова?)

            Когда разжигаем камин, спрашивает:

            -Не торопился ты мой "Путь Христа" читать. Боялся?

            -Боялся.

            -Что плохо напишу? - в голосе Кузнецова зазвенели грозные нотки.

            -Нет. А того, что в Христе много Кузнецова будет.

            -А без этого нельзя. Все мы в нем какой-то частью. А он в нас. Кузнецов вдруг улыбается, - чудно, светло, мгновенно преображаясь.

            Мы с женой ждем сына с его двоюродным братом. Они должны пригнать личный транспорт для дальнейшей грибной разведки. Позже стало известно, что машина по дороге сломалась. А связи с ними не было. Я держусь, а жена испереживалась: "Дорога опасная!"

            Кузнецов возмущается:

            -Нельзя думать о плохом. Грех! разливает по рюмкам вино. Сам принимает дозу, по размерам гомеопатическую.

            Наутро я договариваюсь о машине с соседом, Сибиряком (в деревне у всех клички). Ждем машину.

            -Сядь сюда, - командует Кузнецов, указывая на обрезок бруса, мотри: мой однофамилец. Перед нами по заиневшей траве скачет поздний кузнечик. И опять Кузнецов озаряется улыбкой.

            Насмешить его можно нежданно для себя. Он хохочет над анекдотом, который рассказал мне сосед, друг детства, а тому - пасечник: "Стоит мужик в пустом холодном доме на табуретке, вешаться хочет. Видит: на грязном полу окурок. "Дай-ка покурю". Покурил, полез в петлю. Видит: под столом немного водки в бутылке осталось. "Дай-ка выпью перед смертью". Выпил, влез в петлю, постоял-постоял: "А чегой-то я вешаюсь, когда жизнь налаживаться стала?". Кузнецов смеется, а мне вспоминается его ранее стихотворение - "Хозяин рассохшегося дома" - о праве человека на простую земную радость, на жизнь среди пустынного, враждебного человеку космоса.

            Сибиряк отвез нас за десять километров, в совсем глухой лес. Он собрался со своей родственницей за клюквой, а не за грибами. Договариваемся встретиться через час, но через час заблудились и они, и мы. Мы все же намного раньше выбрались к машине.

            Кузнецов собирает на поляне отходы цивилизации, поджигает:

            -Цивилизация пошла на пользу больше всего воронам и тараканам. Ворон он ненавидит всерьез.

            -А правда, что в тютчевском Ов-стуге столько ворон?

            -Да! Старикам их старики говорили, что так всегда было: гроздьями висели и орали. Ненавижу их.

Заблудившихся мы, наконец, выкликали из болотной чащи.

            -Что ж вы так долго? - пеняю им.

            Но Сибиряк - тот еще остряк:

            -Ну, знаешь, тут в туалет иногда идешь и думаешь, что скоро вернешься, а получается долго. А это люква.

            Острит. Правда, смущенно.

            На обратном пути Кузнецов просит остановиться у магазина, берет бутылку коньяка и арбуз. Арбуз выбирает долго, со знанием дела, напомнив между прочим, что он - человек южный.

            Продукт природы оказался недозрелым, и мне даже стало жалко великого поэта - он приуныл, как ребенок.

            Нас нещадно трясет на ухабах.

            -Вот меня всего перетряхнет, и я из большого Кузнецова стану маленьким Дмитриевым.

            Я спокойно проглатываю это, только вечером, у того же камина, напоминаю Кузнецову о его стихотворении "Воробей":

            -Воробей не может нести в клюве зерно. Только насекомое какое-нибудь. Потом, он не украл, а взял свое. К тому же он ничего не успел понять, перейдя в небытие, а человек и ветровое стекло вытер, и стихотворение сочинил о собственной гордыне.

            Кузнецов внимательно слушает:

            -Я этому стихотворению не придаю значения. Написалось и написалось. Здесь главное: я - и другой!

            -А представьте: воробей сбивает "Боинг", набитый человеческой гордыней!

            Кузнецову такой поворот явно нравится - опять добрая, непередаваемая по красоте улыбка:

            -Ладно, ты чужое не додумывай...

 

            А мне и это его стихотворение нравится. И истоки того, что кто-то где-то назвал у него гигантоманией, мне кажется, кроются в подвиге его отца, по которому поэт всю жизнь сверял свои главные поступки.

            Возвращаемся на электричке "Москва-Петушки".

            -Читали эту повесть?

            -Читал. Там реалии все-таки устарели. Сдача посуды, например, покойно отвечает Кузнецов. Я мог бы возразить, что посуду и сейчас сдают, да вижу, что ему этот разговор неинтересен.

            Проезжаем Павловский Посад.

            -А здесь Штирлиц жил, - говорю (актер Тихонов).

            -Здесь жил Василий Казанцев!

            -И Олег Чухонцев.

            -Ну и он...

            Провожаю Кузнецова до его дома. Вдруг пластиковый пакет у меня рвется, и банка с отварными грибами (стеклянная!) падает на ассральт с высоты не менее полуметра и... не разбивается!

            Мы пробираемся среди городского шума и гама. А он так радовался тишине! Знал бы кто, что не пройдет и двух месяцев, как он уйдет в такую тишину, которая никому из живых не снилась.

            Он ни на что не жаловался, лишь проходя восьмисотметровый проселок до шоссе, остановился и минут пять стоял, без возражения отдав нетяжелую поклажу. Тогда я понял, что зря мы ходили по горелому болоту, по лесному бурелому.

            Помню, когда прочитал его строки: "Ничего мы не знаем о смерти", я испугался. Если Кузнецов не знает - кто же тогда может знать?

            Пишу эти совсем незамысловатые воспоминания, скорее всего, чтобы не запамятовать то, что говорил Кузнецов - и мудрец, и простая душа одновременно. Мир сейчас опустел для всех, кто любит свою не очень счастливую Отчизну. Они рассеяны по лику родной земли, и их голос плохо слышен.

            По телевизору и в эти дни - дни черные, кривляются, пошлят, лечатся от ожирения живые мертвецы. Но Кузнецов назвал "мешком нытья" беспрерывный и бесполезный "критический реализм", и мне продолжать ругать "телеящик Пандоры" уже неинтересно.

            "Когда умру, с моим исчезновеньем мир рухнет в ад и станет привиденьем". Не станет, потому что великий русский поэт Юрий Кузнецов не исчезнет.

 

Ноябрь 2003г.


Hosted by uCoz