Очерк о поэте Николае Фёдоровиче Дмитриеве
Виктор ЖИГУНОВ
Дольше жизни
В
начале июня 2005 года у меня в голове стали крутиться строки: «Незаметно прошёл
для планеты небольшой человеческий век». Это из стихотворения Николая
Дмитриева, которое первым удостоилось всесоюзной публикации (в журнале «Юность»).
Я никогда его не заучивал, не вспоминал больше 30 лет. И вдруг настойчиво, изо
дня в день, стали повторяться одни и те же слова.
За ними потянулось опасение: сейчас средняя
продолжительность жизни российских мужчин 58 лет, а Николаю за 50… Не случилось
бы чего. Я всегда как-то знал, что он уйдёт раньше меня, хоть я и старше. Он и
сам не предполагал жить долго и свою жену давно предупреждал: «Готовься быть
вдовой. Поэты умирают в 37». Тогда это звучало шуткой. На своём 50-летнем
юбилее он удивлялся, что дожил.
А это стихотворение однажды выручило его. На
последнем курсе института его вызвали в ректорат за какую-то провинность. Дело
могло плохо кончиться, по себе знаю: меня годами четырьмя раньше чуть не
исключили вообще ни за что. Дмитриев вошёл, сидит комиссия. У всех официальные
лица, сейчас начнётся… И вдруг кто-то полюбопытствовал, сколько «Юность»
заплатила за стихи. Коля ответил: 27 рублей столько-то копеек. (Между прочим,
стипендия была 28, минус полтора за общежитие.) Сразу вина отошла на задний
план, всем стало ясно: человек уже составляет гордость института, как же
исключать? Пожурили для порядка и отпустили с миром.
«Незаметно прошёл для планеты небольшой
человеческий век» – это Дмитриев сказал про своего деда. С чего же вдруг строки
стали крутиться в памяти? Хоть бы я услышал их где-то или прочитал… Да и не
такие уж они прилипчивые, как эстрадная песенка. Так почему же?
И вот 13-го числа, в понедельник, раздался
телефонный звонок… Дмитриев умер.
Вот о чём предупреждали его же слова! Надо было
сразу помчаться к другу. Но я не понял предчувствия.
Теперь, когда поздно объясняться в чувствах,
перебираю в памяти и понимаю, как много у меня было связано с ним и у него со
мной. Никто на свете, кроме его сестры, не знал Дмитриева дольше меня. Мы
познакомились в 1969 году, когда он поступил на первый курс Орехово-Зуевского
педагогического института, а я учился на последнем, четвёртом. Впоследствии мы
разошлись в занятиях, жили не слишком близко друг от друга, порой не виделись
годами, переписывались. Но всегда, сделав что-нибудь важное или прочитав
что-нибудь, что могло быть ему полезно, я думал: надо показать Коле. Даже перед
похоронами, если приходило в голову что-то интересное, я думал: поеду в Покров,
надо будет рассказать ему. И тут же спохватывался, вспомнив, зачем еду.
За 40 дней (столько после смерти душа остаётся на
земле) он во сне явился мне 10 раз. Я побывал у него «в гостях» – там, где он в
тот момент находился, и он дал мне испытать смертный холод и удушье, но сам же
и спас от них. Потом и он пришёл ко мне (в сопровождении двух знакомых мне
поэтов, тоже покойных, он считал их своими учителями). Я сказал, что его
последние стихотворения, переданные мне на похоронах, – сплошь шедевры. У него
лицо просияло. На следующую ночь он показывал мне рукописи: вот, у него ещё
есть стихи. В другой раз пытался мне «оттуда» их передать, я всеми силами
старался запомнить, но ничего не получилось.
Так после его ухода оказалось, что между нами
была не только дружба, но и другая, неведомая связь. И как же я не понял
предчувствия, не повидался в последний раз? Впрочем, при встрече выпили бы, и
вдруг его сердце не выдержало бы на день-другой раньше? Тогда вина осталась бы
на мне. У него уже было два инфаркта (это выяснилось после смерти, а перенёс
без докторов – полежал, покурил, вроде прошло).
Его жена потом рассказала, что его последний
разговор с ней (по телефону) был обо мне: на пятницу она меня позовёт, и он ещё
поторопил – нельзя ли на четверг? Так что и Коля хотел повидаться. Не дожил
трёх-четырёх дней.
Долго ещё он везде мерещился мне. Почти год
спустя я направлялся в Петушки на вечер поэзии. Знаю – как еду туда, электричка
обязательно опаздывает, поэтому пришёл к более ранней, чтобы в любом случае
успеть к началу. Но оказалось, расписание именно на этот день изменили,
электричка ушла. Два часа стоял на перроне в Орехово-Зуеве. Глянул на мост, и в
первое мгновение показалось, что с него спускается Коля.
Тут же вспомнилось, как на этой же станции я
изумил его. Мы договорились ехать в Москву, назначили электричку. Я сел на
предыдущей остановке. Стою в тамбуре, на станции Орехово-Зуево дверь
открывается, и передо мной Коля на скамейке что-то читает. Я окликнул его. Он
поднял глаза и не понял: «Мы же договорились на следующей». Электрички шли одна
за другой, я не на ту попал. Он даже подняться не успел, двери закрылись, я
уехал. А минут через 10 я подошёл к нему. Он сидел на прежнем месте. Вскинул
глаза и сказал потрясённо: «Ты же только что уехал…». А я на следующей
остановке вышел, чтобы подождать другую электричку, на которой он поедет. И
вижу, идёт встречная. Вскочил в неё и вернулся в Орехово. Коля был так занят
чтением, что на встречную не обратил внимания.
Таких мимолётных мгновений – миллион (у него одна
из книг называется «Три миллиарда секунд», это длительность человеческой
жизни). Но начинаю вспоминать, и приходит в голову ерунда вроде того, как в его
родном доме, в Рузском районе, мы весело, от души дудели на расчёсках. А
случайно, при виде какого-нибудь предмета или даже без всякой причины, вдруг
всплывают картины и разговоры, которых никогда не припомнить нарочно. Вообще, я
давно заметил: о тех, кого хорошо знаешь, писать трудно. За время работы в
газетах насочинял тысячи очерков: поговоришь с человеком, расспросишь других о
нём, и наутро уже готова рукопись. Но это о тех, кого раньше не знал и назавтра
забыл. А тут – выбери-ка из 36 лет дружбы… И, главное, согласен ли будет сам
Коля?
В институте я был известен: читал свои стихи с
эстрады, в общежитии на доске объявлений вывесили газету с моим портретом, да и
как кудрявому поэту с голубыми глазами не иметь популярности в девичьем
(педагогическом) институте? В сентябре 1969 года кто-то сказал мне, что с ним
поселили Колю Дмитриева, который тоже пишет стихи. Я проходил мимо каждый день,
все ребята, по четверо в комнате, жили на одной стороне коридора, и было нас
десяток или полтора, остальные 200 в общежитии – девушки. И как-то раз,
возвращаясь с занятий, я толкнул дверь этой комнаты. Честно сказать, двигало
мной не только желание познакомиться, но и намерение поразить новичка своими
творениями.
Дмитриев был один, сидел на койке. Я сказал, нет,
скорее потребовал (старшекурсник всё-таки):
– Я слышал, ты стихи пишешь. Читай.
Он безропотно прочитал своего «Светлячка». Этого
стихотворения нет в его сборниках, оно лишь попало лет 25 спустя в антологию
орехово-зуевских поэтов, невзрачную книжицу, которую мало кто видел. Не знаю,
откуда его выкопали – наверно, из районной газеты. Сам Коля, конечно, дал бы
что-нибудь поновее. Меня тоже не спросили, какие мои стихи взять. Вот
стихотворение, которое я тогда услышал:
Я
тебе светлячка принесу,
Я
его у калитки приметил,
Он
вечернюю любит росу
И
зелёным фонариком светит.
Пусть
мерцает в ладонях твоих
Голубой
неразгаданной тайной.
Ты
на память его сохрани,
Никому
не даря на прощанье.
И
когда под шуршание строк
Дни
умчатся, как быстрые кони,
Может,
вспомнится мне огонёк
На
дрожащей любимой ладони.
Здесь можно придраться: и к рифмовке, и к смыслу
(зелёный фонарик – голубая тайна). Я не стал устраивать избиение младенцев
(знал уже по себе, как трудно начинающему преодолеть чужое неосторожное слово)
и прочитал своё стихотворение, тоже помню какое – «Дневник»: «Ты слушал всё и
всё запомнил. Теперь ты друг мой и двойник. Я по ночам тебя заполнил, хоть
называешься – дневник» и т. д. Спросил:
– Сколько тебе лет?
– Шестнадцать… – и, с запинкой, – с половиной.
– Тогда из тебя может выйти толк. Пиши, пиши.
Получится.
Мы стали ходить в институт вместе. Дорога
занимала 40 минут, и говорили, конечно, о поэзии. Говорил в основном я, потому
что знал больше: диплом литфака почти в кармане. К тому же Дмитриев был очень
застенчив. Как-то раз шли в мороз, ветер пронизывал, и Коля решил пошутить, что
сочинил новогоднее стихотворение, вот такое: «Новый год, ногой ему в живот». Я
не засмеялся, он ещё больше сконфузился. Одним из результатов наших бесед было
то, что мне потом передали: он говорит обо мне, что я – гений. Себя он тоже
назвал гением. Ему заметили: невероятно в одном общежитии встретиться двум
великим. Он не согласился. Никакого зазнайства в этом не было. Если хочешь
совершить что-то значительное, надо считать себя достаточно способным. А
заранее поставишь себя на низкую ступень – будешь и задачи брать «по силам». На
всю жизнь, даже когда он выпускал книгу за книгой и приобретал лауреатские
звания, между нами сохранились прежние отношения: я старше, он младше, хотя
разница в возрасте постепенно сгладилась. В
октябре начались занятия литературного объединения при газете «Орехово-Зуевская
правда», я привёл его туда. А вскоре, вернувшись из института в общежитие и
перебрав письма в ящичках при входе, обнаружил денежный перевод Дмитриеву.
Редакция прислала два рубля за опубликованное стихотворение. Я по пути занёс
бумажку адресату. Он потом рассказал, что я явился, как посланец небес: Коля
два дня сидел голодный. Стипендия мала, а он ещё поначалу не умел её
распределять (я сам на первом курсе не умел). Отец умер три года назад. Мать
жила на нищенскую пенсию (у Дмитриева есть стихотворение «47 руб. 45 коп»). И
вдруг свалилось несметное богатство, два рубля! Это восемь комплексных обедов в
институтской столовой. Коля побежал на почту, оттуда в магазин рядом с
общежитием, где для студентов держали дешёвый холодец и ливерную колбасу. Купил
хлеба, холодца – и наелся!
Кто не жил так, тому не понять. У меня к тому
времени мать давно умерла, а отец такой, что не хочу вспоминать. Вдобавок я и
Коля – оба не от мира сего (как бы в пику этому он свою первую книжку назвал «Я
– от мира сего»), не знали, как заработать. А рядом пили-гуляли маменькины
сынки. Моему сокурснику родители ежемесячно давали «вторую стипендию»… и он ещё
занимал у меня, и бритвенные лезвия пришлось спрятать, потому что он таскал
(ежедневно по новенькому, а я недели по две брился одним). Как-то раз я выделил
из бюджета 7 копеек на стакан лимонада, и так вкусно было! А однажды устроил
себе пир: читал учебник лёжа, к своему боку прислонил три кефирных бутылки (я
их сдавал, они денег стоят) – в одной кефир, в другой квас, в третьей вода
из-под крана, я по очереди отхлёбывал из всех. Позже, когда Дмитриев тоже стал
выступать с эстрады, мы с ним приехали в какой-то Дворец культуры. Сидим в
кабинете директора. Коля положил ногу на ногу и качает ею как-то очень
размашисто. Спрашиваю: «Ты чего?» Тихонько говорит: «Отвлекаю внимание от
другой ноги, на ней ботинок рваный». А у меня тоже один рваный был, я тоже
положил ногу на ногу.
Наши совместные походы в институт продолжались в
течение учебного года, потом я по юной глупости – хотел посмотреть мир и от
отца такого уехать подальше – взял распределение в Казахстан. Кстати, Дмитриев
потом в армии служил в Казахстане. А меня там, наоборот, призвали в армию и
направили на Дальний Восток. Вернувшись после столь длинных странствий, я
застал Дмитриева на последнем курсе института. Мы встретились на занятии
литобъединения, где он прочёл три стихотворения. Застенчивость в нём
оставалась: прочитает и зардеется, как девушка. Высказывались какие-то мнения,
но когда мы вышли за дверь, я объявил ему, что его ждёт слава. Он отозвался с
сомнением. Понимал уже, что можно быть каким угодно творцом и умереть в
безвестности, и бывали полоумные академики. Но моё предсказание стало сбываться
чуть не сразу, журнал «Юность» в январском номере 1973 года напечатал два
стихотворения Дмитриева. Одно из них – то самое, которое спустя 32 года звало
меня к другу.
Мы выступали в библиотеках, рабочих казармах,
школах, на предприятиях. Тогда ещё не был утрачен интерес к поэзии, набивались
полные залы, и сейчас никто не поверит, что простые работяги на заводе не
уходили на обед, а оставались слушать стихи. И вот ещё о нашей самооценке,
теперь уже не от него, а от меня. Назначена была встреча с актёрами народного театра.
Пришли я и Дмитриев. Актёры сидели внизу, в фойе, мы на втором этаже ждали, кто
ещё из поэтов явится. Пять минут никого, десять… Неудобно перед людьми,
начинать надо. Я говорю театральному руководителю: «Лучшее, что есть в
литобъединении, уже здесь. Дальше будет увеличение количества с ухудшением
качества». Коля сразу: «Это надо знать Жигунова!» – я ведь не слишком скромно
ляпнул. Руководитель: «Ничего, ничего». Понял, что я сказал как есть. Время
потом подтвердило.
Всё же надо упомянуть хоть некоторых из
литобъединения. Ведь Дмитриев жил не в безвоздушном пространстве, кто-то научил
его чему-то, а кто-то на своём примере хотя бы показал, как писать не следует.
Старейшим был Александр Наумович Кривоусов, рабочий без образования,
выразительно декламировавший: «Я пока ещё средств не имею на пальто и хороший
костюм. Будут деньги – всё справить сумею, был бы лишь в голове моей ум». Это с
глубокой убеждённостью, а мы хихикали. Было у него стихотворение о том, как он
ходит по лесу, собирая грибы, и читает свои стихи – и соловей замолк, слушая
его. Уже после института, заночевав у меня, Дмитриев наутро вошёл и поторопил:
пора куда-то идти. А мне вставать не хотелось, я притворился, будто сплю. Тогда
он сказал: «Виктор Васильевич, у Кривоусова сборник вышел». Тут уж я не
выдержал и рассмеялся. Нашёл же Коля, чем меня расколоть!
Мой сокурсник Аркадий Кошелев получил не диплом,
а только справку, и работать не хотел, спивался, на занятия литобъединения уже
не ходил. А мог стать очень ярким поэтом. Когда он был ещё в форме, его
вызывали овациями по пять раз. Во времена цензуры он оставался свободным.
Правда, это была свобода автомобилиста, не знающего правил. С хулиганистым
видом он читал: «Право-лево, лево-право, за рулём сижу без прав. Кто давал мне
это право? Кто мне скажет, что неправ?». Став редактором в издательстве
«Молодая гвардия», я пробил подборку его стихов в альманахе «Родники». Аркадий
спросил, какой будет гонорар, я прикинул: «Рублей 100 с небольшим». Выпуск
альманаха задержался года на два (черта советских времён: редакция получала
зарплату, два года не давая ничего). Между тем Аркаша рассказывал всем, что у
него вот-вот будет большая публикация, он получит за неё 100 рублей с чем-то –
может, 150. Сумма в рассказах постепенно росла: 150, а может, 200. Когда
наконец альманах вышел и Кошелев получил обещанные 100 с небольшим, он с
жестокой обидой сказал мне: «Что ж ты говорил, что будет 500?!». Моя последняя
встреча с ним была в пустой электричке, он прошёл, заглядывая под сиденья в
поисках бутылок, и сделал вид, что не заметил меня. Со мной ехали две дорожных
знакомых, я прочитал им его стихотворение: «Я отдал тебе всё. Что же может быть
проще? Нелегко собирать, но легко отдавать. Где весенним дождём разлохмачены
рощи, я забросил в траву со стихами тетрадь. Если каждый отдаст то, что взял у
природы, если каждый найдёт в себе силы отдать, значит, там, впереди, через
многие годы, через тысячи лет мы родимся опять». Я вышел на своей остановке, он
вышел там же. Остановились покурить, он достал из кармана горсть подобранных в
тамбурах окурков. В ужасе я предложил сигарету, он не хотел брать такой дорогой
подарок – целую сигарету! Но всё же засунул её за ухо, чтобы выкурить не на
ходу, а с чувством. На его могильной плите написано: «Поэт». Вспоминаю Аркашин
вопрос: «Стоит ли мир горошины? Стоит ли быть хорошими? Скажи мне, и я пойму
тебя. Ответь мне, и я пойму. Травы под осень скошены, травы зимой запорошены. А
мы – мы разве не травы? Мы лучше. Но почему?».
Ещё при его жизни Дмитриев, выпустивший тогда
четыре или пять книг, рассказал, какой разговор Кошелев всегда ведёт за
бутылкой: «После первого стакана – я великий, он никто. После второго мы
наравне. После третьего – он великий, я никто». От своих шуток Дмитриев не
смеялся, разве что появлялась едва заметная улыбка. Однажды мы курили на
лестничной площадке, снизу медленно взбиралась сгорбленная старушка. Что ей
было делать в «Молодой гвардии»? Коля определил: «Начинающая поэтесса. С
семнадцати лет ходит».
Весной 1974 года он сообщил, что женится. Я
отправил ему большое письмо, отстуканное на машинке, в котором отговаривал,
считая, что семейная жизнь помешает ему как поэту. Но он уже не мог отменить и
прислал приглашение на свадьбу. В ответ я сочинил стихи, которые целиком
приводить незачем, а были там такие строки: «Твоё письмо я получил. Что ж, если
не хватило сил спасти поэта от женитьбы, то хоть приеду, схороню. Но как не
пофартило дню! Его урок не повторить бы. К нему и так прилипла тень: последний
предвоенный день». Свадьбу играли 21 июня в Тёплом Стане (микрорайон Москвы).
Окончание: «Итак, одним поэтом станет отныне меньше на земле: погибнет без
вести в тепле, в семье, в зарплате, в Тёплом Стане. Ну, жди, приеду. Будь
здоров. Июнь, восьмое. Жигунов». Невесту я до того не видел, а когда приехал,
молодые были в загсе, и первые слова, которые я потом услышал от неё (уже
жены): «Вы приехали на похороны? Покойник жив». (Какая связь с 2005 годом…) Кто
же знал тогда, что она станет его надёжной спутницей на всю жизнь и даже
дальше? Надо сохранить её девичье прозвание, которое Дмитриев сообщил мне… я
сказал бы – подняв палец, но Коля был скуп на жесты: «Алина Доминиковна
Королевич. Не как-нибудь!». Себя он именовал великим руЗским поэтом. А о ней
говорил: «Есть женщины в рузских селеньях».
В коридорчике, когда мы на минуту остались
наедине, Коля с опаской поделился: как бы не приехал его бывший сокурсник Миша,
который тоже знает о событии. Дмитриев рассказывал мне раньше, что в школу, где
преподавал, привёз его под видом известного тогда поэта: полагалось проводить
внеклассные мероприятия, и Коля решил отличиться. Приятель выучил стихи,
отвечал на вопросы слушателей, хоть и без особой выдумки, и встреча прошла
гладко. И вот если теперь появится Миша, так ведь в числе гостей Колины коллеги
по работе, и всё выяснится…
Впрочем, я в эту жульническую историю мало верю.
Просто-напросто Дмитриев за полгода до того спросил, обгонит ли он меня
когда-нибудь. Это было в Орехово-Зуеве на частной квартире, где я жил с семьёй
(занимал половину избы, а вопрос прозвучал на пустой в тот момент общей кухне).
Я сказал: «Никогда». И на его недоумение, почему, ответил: просто вижу по его
уровню. Такое мнение его задело. А это был педагогический приём, я тогда же со
смехом рассказывал знакомым, как подзудил Колю. Он стал ещё сильнее стараться
перегнать меня, и не только в стихах. Я изложил ему действительно имевшую место
историю, как 37 минут стучался в общежитие, вахтёр не хотел пускать ночью, а
когда мой ключ подошёл к двери, то вахтёр заявил в милицию, – но я наплёл по
разным телефонам, от имени комсомола и милиции, семь вёрст до небес про себя, и
в общежитиях меня стали встречать разве только не хлебом-солью. Вскоре Коля и
поведал мне о своём остроумии – как пригласил самозванца-поэта.
То же самое – я написал повесть, и через два-три
месяца он упомянул, будто бы в Рузе, в районной газете, напечатал несколько
повестей. Я не отозвался, потому что он не успел бы за такой короткий срок
написать и опубликовать, а похвалился так, для красного словца, зная, что я не
поеду проверять на другой конец Подмосковья. Теперь по библиографии вижу: он
тогда действительно начал писать прозу, но появился всего лишь рассказик. А я
ещё Аркадию Кошелеву говорил: соревнуйся с Пушкиным, но зачем с соседом по
парте? Аркаша кончил состязание тем, что на третьем курсе благородно признал
своё отставание. С Дмитриевым иначе: когда я уже сошёл с дистанции, потеряв
интерес к стихам, он всё ещё сравнивал меня и себя. Ну и ради бога, раз его это
подгоняло.
На второй день свадьбы мне понадобилось съездить
к Феликсу Медведеву. С ним я был дружен ещё давнее, с 1966 года, ныне это
известный журналист, но более знаменит проигрышами в рулетку: продул квартиру в
столице, две машины и уникальную коллекцию книг (был там и мой сборник с юмористической
дарственной надписью в стихах), и ещё остался должен свыше миллиона долларов.
Коля сказал, что отпустит меня, если вспомню стихи с именем его сестры, тут же
присутствовавшей. Стихи-то такие есть, потому что имя Нина поэты в прошлом
использовали как условное, но не пришла в голову нужная строка, и я привёл
такую: «Стою один среди рав… нины голой». Коля со смехом спросил: «Сейчас
придумал?». Конечно, сейчас, зачем мне раньше было бы придумывать? Он сказал:
«Далеко пойдёшь» – и отпустил.
Тоже не в первый день свадьбы (Алина была уже не
в подвенечном, а в обычном синем платье) Дмитриевы и я пошли погулять. Я во
всегдашнем своём рвении поделиться всем, что знаю, говорил о корневых рифмах:
«чернильница – четырнадцать», а у нас, мол, попроще, «страна – доска». Коля
хмыкнул: конечно, ни он, ни я никогда бы так не срифмовали. Алина
сосредоточенно слушала, вникая в наше занятие, – очень старательно подошла к
роли жены поэта. Тогда уже было известно, что моя книжка включена в план
издательства «Молодая гвардия», в серию «Молодые голоса». Я сказал Коле, чтобы
он нёс рукопись туда же, там не отмахнутся. Этот совет оказался лучшим
свадебным подарком: Коля отнёс, и начался его бурный рост – публикация за
публикацией, его направили на VI Всесоюзное совещание молодых писателей, по
результатам которого, вне издательского плана, выпустили его первый сборник.
Совещание было в мае 1975-го. В большом зале
Центрального дома литераторов перед нами выступили собратья по перу, маститые и
не очень (похоже, без отбора – кто оказался в ресторане). Вышел Олег Николаев,
без руки, с торчавшей из правого рукава дощечкой. Коля шепнул мне: «Кто
такой?». Я пожал плечами. Через минуту вспомнил по стихотворению о том, как во
Вьетнаме девушка-экскурсовод предложила подойти к магнитной мине, оставив все
металлические предметы, и Николаев идёт – но вдруг мина взорвётся от осколков,
которые он носит в себе с войны? Он прочёл ещё два-три стихотворения. Мы снова
поглядели друг на друга, Дмитриев прошептал: «Вот тебе и Николаев…». Позже,
прочитав сборник этого поэта, я понял: он выступил с лучшим, что у него было. А
Михаил Дудин, например, – просто с последним, что написал. Один, со звучным
голосом и внушительной внешностью, продекламировал (излагаю прозой): передо
мной сидели тигры, сказали «Возьми зубы», я ответил «Не надо», сидели обезьяны,
сказали «Возьми хвост», ответил «Не надо», верблюды предложили горб, тоже «Не
надо». Мы с Колей посмотрели друг на друга. Я сказал: «Глубоко…». И тут же мы
согнулись в приступе неудержимого хохота. Смеяться громко было нельзя, автор
продолжал, а мы сидели прямо перед ним и президиумом, близко к сцене, и перед
нами никого. Отсмеявшись, попытались выпрямиться, глянули друг на друга – и
опять полезли прятаться за спинки сидений. Ещё раз отхохотались, ещё раз
выпрямились, переглянулись… и снова согнулись. Не припомню другого случая за
всю жизнь, чтобы я с кем-нибудь так хохотал.
До того, как издать первый сборник Дмитриева,
стихи из него взяли в альманах «Поэзия», выпускавшийся той же редакцией. Там
была строфа:
О
папе написана книга,
В
ней сказано: «Русский народ,
Европу
избавив от ига,
Идёт
к коммунизму вперёд».
Третья строчка сначала выглядела иначе:
«Фашистское сбросивший иго». Но Старшинов, который составлял альманах, сказал,
что ига у нас не было. Я тогда уже работал в издательстве, в другой редакции.
Мы с Дмитриевым сели на стулья напротив «двери в поэзию», он стал искать
вариант. И для смеху написал: «Казавший Германии фигу». Потом родилась
окончательная строчка. Так и вернул листок Старшинову, с фигой.
В другом стихотворении того же сборничка
бдительная советская цензура сказалась ещё сильнее. В рукописи было:
Милость
меня ждёт или немилость?
Постучу
с тетрадкой на весу:
«Хоть, – скажу, – и мало накопилось,
Я
уже один не донесу».
Видно, Коле сказали, что «постучу» и рядом
«донесу» – получается стукач, доносчик, да ещё с целой тетрадкой. Он заменил на
«постучусь», отчего посередине строки возникло неблагозвучное «сьс». А
впоследствии вместо «не донесу» появилось «с трудом несу». Так и печатается
теперь. Нам в юности не могло прийти в голову толкование со стукачом: мир
казался светлым, все вокруг, если верить тогдашней пропаганде, стремились
соответствовать «моральному кодексу строителя коммунизма». Слово «свет» и
производные от него в первом сборнике употреблены 16 раз, и ещё не по разу
«солнце», «заря», «лучи», а стихами занято всего 26 маленьких страниц.
Он даже срифмовал «рассвет – свет», на что я
указал ему, и он согласился: «Да, ляп». Была там и рифма «произойдёт –
взойдёт». Больше никогда он однокоренные слова не рифмовал. А как-то раз, выйдя
из своей редакции к Коле, я с возмущением сказал об авторе, чью рукопись читал:
– Писатель! Разницы между «около» и «возле» не
знает!
На лице Дмитриева мелькнула растерянность: он
тоже не задумывался о разнице. Теперь, видя его толстый посмертный сборник
«Зимний Никола», вспоминаю стихотворение, по которому он назван, со строками:
«Толкаю судьбы своей коло, по памяти коло качу». Николай усвоил крепче меня,
сам я не имею слова «коло» в числе употребляемых. Он применил это слово и в
стихотворении о колодце.
Надо повиниться, подобными замечаниями я не
только помог, а кое-что и загубил. Вторая всесоюзная публикация Дмитриева, в
журнале «Студенческий меридиан», включала в себя стихотворение: «Наверно, одобрят
поклонники Грина, что сопку одну у Чендека-села совсем не случайно назвал я
Мариной, она до того безымянной была» (дальше помню только строки: «Айда на
Марину! Пошли на Марину! Такая малина, такая луна!»). Мне вздумалось сказать,
что у Грина не может быть поклонников, только поклонницы, – а если мужчины, то
почитатели. Может, ошибки и нет, но нежелательных вторых смыслов лучше
избегать. Коля готов был поругаться, тем не менее никогда больше этого
стихотворения не печатал.
Однажды он пригласил меня и Таню Чалову в кафе
поблизости от «Молодой гвардии». Татьяна Александровна Чалова, которую называли
также Яшиной по отцу, поэту, была редактором моей первой книжки и его второй –
«О самом-самом». Он прочитал стихи об отправляющемся в армию парне, который
хоть и младше автора по летам, но старше на «Прощание славянки» и ещё на
многое. Хорошее стихотворение, только было в нём написано «без погонов», причём
в рифме. Коля спросил меня, так ли, или правильно «без погон». Я ответил: «без
погон»; правда, у Чехова в рассказе «Капитанский мундир» есть «одна погона», но
всё равно ведь «без погон». И тоже перебираю теперь все издания, этого
стихотворения не нахожу. Жаль. Всего-то одна строка требовала замены.
Мы с ним, когда он окончил институт и уехал,
стали переписываться. Начал он, потому что я не мог знать, по какому адресу он
будет жить. Первое из сохранившихся писем, 1975 года, – на телеграфном бланке:
Коле очень хотелось поделиться, он завернул на почту, а бумаги при себе не
оказалось. На чистой стороне – стихи, которые он сочинил не для публикации, а
только для меня, в них строчки: «Поезд счастья мой давно ушёл. Ничего, догоним
на дрезине. И в Покровском тоже хорошо, пусть лишь тем, что есть в нём
магазины». Лицевую сторону тоже заполнил, написав «Срочная», а ниже текст
«телеграммы»: «Ветка сирени упала на грудь, Витенька милый, меня не забудь.
Дмитриев».
После первой книжки он получил премию
издательства за лучший дебют. Моя первая вышла в том же 1975 году, так что на
свою голову я посоветовал ему пойти в «Молодую гвардию»… Но, между прочим,
премия была опасная: предшествовавших лауреатов она будто бы пришибла, они
исчезли из литературы. Дмитриев единственный потом преодолел её. Бывая в
издательстве, он всегда заходил ко мне и после награды тоже зашёл. Я сказал не
без ревности: «Пиши о главном». Мол, премию-то получил, но чтобы удостоиться
дальнейших отличий, темы надо брать крупнее. А у него снова готовилась
публикация в альманахе «Поэзия». Месяца через два альманах вышел, в нём уже
было стихотворение, начинавшееся словами «Пиши о главном». Видно, он сразу
сочинил – мысленно продолжал разговор по пути от меня и возразил таким образом.
Стихотворение стало его программным и открыло вторую книгу. Её рукопись он
сдавал под названием «Лица», но окончательно назвал строкой из этого
стихотворения – «О самом-самом».
Ещё на совещании Дмитриев получил рекомендацию
для вступления в Союз писателей. Другую давал Николай Старшинов, а для третьей
зашла речь о поэте Василии Казине, ровеснике Есенина. Я заметил: если бы Есенин
умер стариком, его забыли бы при жизни, как Казина, – жалеют рано ушедших.
Вскоре Коля написал: «Вот Есенин – ровно с песню прожил, он и сам исчез, как с
яблонь дым, а уйди десятком лет попозже – разве так бы плакали над ним!».
Только говорил я не о десятке лет (Есенину было бы 40), а годах о 80 (Казин
близился к тому), отголосок этого есть в следующей строфе: «А уйди он лысым и
ворчливым – разве так грустили бы о нём!». Начало третьей строфы: «Я опять
услышал эти речи…» – Дмитриев сам заявил, что услышал, и не добавлять же в
стихах, что от меня.
В статье для журнала «Литературная учёба» я
подробно разобрал это стихотворение, ставя его в образец начинающим. Но когда
номер вышел, вместо похвалы обнаружился разнос (проявил себя завотделом
Банкетов). Коля отнёсся с юмором: войдя, с порога объявил мне благодарность за
публикацию его стихотворения тиражом 25 тысяч. Я объяснил, что на самом деле
было иначе, и дал настоящий текст (до сих пор храню). Он отказывался: «Верю,
верю», – но я настоял, чтобы он прочёл. Неприязнь мне выразил Старшинов,
оказывавший Дмитриеву сильное покровительство. Я и ему показал рукопись. Он
спросил: «Вёрстку читал?» – «Нет». – «Надо читать». Надо-то надо, только какой
же журнал давал вёрстки авторам, тем более изуродовав текст так, что автор
обязательно возразил бы!
Третья строфа целиком: «Я опять услышал эти речи,
и согласно дрогнула душа. Но теперь от них поникли плечи, потому что молодость
ушла». Хотя Коля согласился со мной, но я выразил бы, по крайней мере,
недоумение. Что значит «молодость ушла»? Ему было 23 года. Он сам же потом,
когда ему исполнилось 30, рассказал, пожав плечами, как начинающий поэт
задушевно спросил его: «Во сколько лет ты почувствовал себя старым?». Со
стихотворения о Есенине начался лейтмотив, за который Дмитриев впоследствии
корил себя: «Ведь знаю сам, что так нельзя, когда вся жизнь – прощанье с нею».
Он тоже непреднамеренно дал мне тему. Только
стишок вышел несерьёзный, название такое же – «С приветом!». Описано в
точности, как было: «Хоть неудачи есть у каждого, но тут уж далеко зашло…
Приёмы самбо я показывал и головой разбил стекло. Дверное. Друг сказал:
толстенное! Ну, это ладно, пустяки. Но вот какое совпадение – с тех пор легко
пишу стихи. Наверное, аппаратуру на место сдвинуло во лбу. Глядишь, и дверь в
литературу я головою прошибу. Пишу. Всё громче залп от залпа. "С приветом
ты", – твердит семья. Спасибо, друг. Спасибо, самбо. Спасибо, дверь. С
приветом. Я».
В 1977 году подошла пора ему идти в армию. От
меня, как от уже отслужившего, понадобился совет: что брать с собой? Я сказал:
«Не бери ничего, с чем тебе жалко было бы расстаться». Знал, что всё отберут
или стащат. Впоследствии, когда он вернулся, зашёл разговор об армии, я
выразился кратко: «Каторга». Коля отозвался: «Точно». Каждый сержант, зная о
моём высшем образовании, старался поиздеваться. Читать нечего, кроме газеты
«Суворовский натиск». А Дмитриев был ещё и членом Союза писателей, так что
всякий ошмёток хотел потом хвастаться в своей деревне: «Служил у нас писатель.
Ух, я его гонял!». Коля нашёл дорогу в местные редакции, но как только по
телевизору начиналась передача с его участием, «старики» кричали: «Где
Дмитриев? Швабру!» На экране запись интервью, ведущая щебечет: Николай
Фёдорович, ваше мнение, Николай Фёдорович, почитайте стихи… Все смотрят, а
Николай Фёдорович драит пол в казарме. Я в армии считал дни, а он: «До дембеля
осталось 1800 часов. Когда напишу письмо, останется 1799». Вместо положенного
года его продержали полтора. Когда вернулся, двухлетний сын называл его – дядя
папа.
Дмитриев хотел воспользоваться вынужденным
перерывом и взять псевдоним. В те годы был известен другой поэт Дмитриев, и в
пушкинские времена жил поэт Дмитриев, вообще Дмитриевых много. Коля решил, что
за год его подзабудут, и твёрдо заявил мне, что после армии будет печататься
как Махотка. Слово – из самых исконных, хотя теперь мало кому известно его
значение. Я ответил: «Пушкин – от пушки, а артиллерия – бог войны. Маяковский –
от маяка. Кто будет всерьёз относиться к поэту по фамилии Горшок?». Так он и не
взял псевдонима.
А перерыва и не было. Пока Дмитриев находился в
армии, его вторую книгу сдали в набор, как раз к концу службы она вышла. Её тут
же отметили премией имени Николая Островского. Причём сделали исключение, эта
премия полагалась только за первые книги. Так же и в 1982 году, узнав о
присуждении ему премии Ленинского комсомола, он в письме удивлялся: у него ведь
нет ничего о комсомоле. Видно, и ЦК ВЛКСМ проникся, какой талант, хотя
Дмитриев, даже когда его специально послали в Арктику для создания чего-нибудь
идейно выдержанного о героизме молодёжи, отдал в «Комсомольскую правду» не
поэму, не цикл, а всего лишь через силу сочинённые 16 строк с упоминанием Павки
Корчагина. Так сказать, отчитался за командировку. Стихотворение промелькнуло в
газете среди заметок и больше нигде не появлялось.
Вообще у идеологических руководителей были
надежды, что Дмитриев вырастет в певца коммунизма. Ещё в 1976 году, вскоре
после выхода первой книжки, газета «Московский комсомолец» поместила большой
его портрет и огромный очерк работавшего в редакции поэта Александра Аронова
(песенка «Если у вас нету тёти» в фильме «Ирония судьбы» – на его слова). Очерк
написан по заданию: Коля говорил, что книжечка попалась на глаза тогдашнему
вождю комсомола Тяжельникову. Потом Дмитриев ездил в агитпоезде по строившейся
Байкало-Амурской магистрали, но тоже не воспел ударный труд. Премия Ленинского
комсомола – из той же серии: чтобы он в благодарность стал славить ВЛКСМ и
КПСС. К слову, эта премия, как почти все советские награды, давала только
звание – лауреат, – но не процветание: полторы тысячи рублей на четверых, то
есть по две средних месячных зарплаты того времени, и то присудили в октябре, а
выдать пообещали в апреле. Он тогда же написал мне: «Как ни печально, сейчас
довольно хреновенько с деньгами. Подайте лауреату!». При встрече я сказал:
«Давай теперь на Государственную премию». А он уже понимал, что к чему, и
ответил: «Государственную мне не дадут». Не получался из него придворный поэт.
Упомянутая поездка в Арктику в мае 1979 года
состоялась в связи с шедшей к полюсу лыжной экспедицией «Комсомольской правды»
во главе с Дмитрием Шпаро. К путешественникам на макушку планеты полетели
поздравители и журналисты, Дмитриеву обещали, что он окажется среди них. Но
желающих было много (в частности, из Москвы на полюс скрылся Андрей
Вознесенский, попавший в опалу из-за нашумевшего тогда бесцензурного альманаха
«Метрополь»). Коля впоследствии говорил (точнее, не опровергал), будто побывал
на Северном полюсе. Мне сказал как есть: он лишь полетал над льдинами – но,
мол, всё равно они везде одинаковые. Я ведь знал, кто где был: пока Шпаро
пробивался через торосы, я редактировал его книгу, после экспедиции он пришёл
ко мне с полярным загаром – отросшие за время похода усы и бороду сбрил, кожа
на их месте осталась белой. Книгу с автографом, погашенный на полюсе конверт
тоже с автографом и карточки радиосвязи храню и теперь.
В другой раз Дмитриев вернулся из Архангельска
или откуда-то из тех мест и начал взахлёб рассказывать о необыкновенно высоких
соснах и прочих красотах. Я слушал с удовольствием, потому что я там родился.
Он вспомнил и осёкся: «Да что тебе говорить…». Поэты постоянно гастролировали,
Коля как-то раз сообщил в письме: «У меня было много поездок: на Тихий океан,
на поле Куликово, в Армению и т.д.». Это всего за три месяца, пока мы не
виделись: я переселился из Москвы. Несколькими строками ниже – о моей бывшей
начальнице в издательстве, которая была руководителем группы в тихоокеанской
поездке и предложила ему войти в штат редакции: «Я немножко в людях стал
разбираться и ужаснулся при одной мысли о такой возможности. Как ты работал –
не представляю». Она в самом деле была невообразима: вечная перепуганная
сутолока на пустом месте, в кабинете многолетние завалы хлама, который она
пыталась рассовать и по моему шкафу, вообще вещи подчинённых считала своими.
Коля в разговоре добавил, что мне за работу с ней полагается звезда Героя
Труда. Он не откликнулся на приглашение занять освободившееся моё место.
Переписка одно, а при встречах мы не могли
наговориться. Еще до первой его книги я однажды отправился к нему в Рузский
район, в село Покровское: из Орехово-Зуева в Москву, потом через неё, потом
дальше, а там ещё автобус не появлялся часа два. Обычно хозяева готовятся к
встрече гостя, но мы с самого начала установили: кто едет, у того, значит, есть
деньги, он и привозит выпивку. Я вёз три бутылки портвейна по 0,7. Мне и одной
многовато, а за столом, конечно, наливали поровну, но знал, что разговор будет
долгим, поэтому взял с запасом. Дмитриевы жили прямо в школе, где он работал, в
узком помещении для сторожа. В восемь вечера мы уселись втроём, Алина пригубила
и вскоре легла спать. Мы с Колей употребили два литра, а у него была бутылка
водки – тоже приготовился. Прикончили водку. Дмитриев сказал: должна приехать
тёща, для встречи припасена ещё бутылка, давай её выпьем. В четыре часа ночи
ничего не осталось. Мы вышли. Стояло лето или ранняя осень. Нас даже не
пошатывало, хотелось продолжать, но взять было негде. Посмотрели на звёзды и
отправились спать. И ведь закуска была немудрёная – по нашим деньгам и по
тогдашним магазинам. Не в закуске дело, а в нескончаемом разговоре.
Только раз в жизни у меня потом случилась
подобная же история с бесчисленными градусами. Я никогда особенно не пил, но
после Колиных похорон один из тех, кто увидел меня там впервые, рассказывал,
что встретил удивительного человека: хоть сколько пьёт, и ни в одном глазу. Я
тогда, наверно, употребил смертельную дозу, которую от Коли же и знаю:
Ещё бы… Сейчас перебираю архив: «Витя, пиши.
Каждое письмо – неизъяснимая радость». Ещё: «О, белый вермут, жареная курица,
утренняя изжога, махорка в карманах и утренний звонок Жигунова!». «Очень прошу
писать мне, хотя бы 1 раз в месяц». «Витя, так как у меня никаких новостей НЕ
МОЖЕТ БЫТЬ – пишу кратко. Ну что за новости: получил замечание – не почистил
бляху, за ужином редиску давали и т. д.! Пиши лучше ты побольше… Витя! пиши!
Покрываю судорожными поцелуями тебя и твою семью».
Это цитаты только из армейских писем. Оттуда же:
«Недавно в патруле болтали с майором о пульсарах, квазарах и пр. Он астроном,
второй год шлифует стекло для телескопа. А через два дня на строевом смотре
старшина при всех надругался над моим личным достоинством за пятно соли на
спине. Я хотел его ударить, но подумал о сыне, и вообще считаю, что полезнее
домой вернуться живым и здоровым». Отдельным абзацем: «На здешней губе очень и
очень несладко». И тут же о надеждах: «Прислали ответ из окружной газеты: берут
одно стихотворение и просят поделиться, как члена СП, думами о проекте
Конституции. Написал я туда с тайной мыслью, что газета меня усыновит, даст
должность, хотя бы ограждающую от мордобития (колл. асессор, 14 класс). Правда,
меня не били, но если ударят, дальнейшие события доведут меня до дисбата. Очень
я нервный стал». Это Дмитриеву-то предложили высказаться о Конституции…
Письма могли не уцелеть: я столько раз
перетаскивал их с одной частной квартиры на другую, что некоторые уже после
доставки почтой преодолели большее расстояние, чем от Коли до меня. Однажды
жена настояла, чтобы я сдал их в макулатуру: за старую бумагу давали талоны на
приобретение хороших книг, а мы уже подмели всё до последнего обрывка. Я увязал
письма вместе с газетами и понёс. Приёмщица взвесила кипу и велела бросить в
помещение за стеной. Я зашёл туда и бросил… но в последний момент выхватил
лежавшие сверху Колины листки и спрятал на груди под плащом.
Ещё из письма: «Витя, странное у меня состояние.
Ну, учился в школе, потом в институте, потом работал. А потом – просыпаешься на
какой-нибудь третьей полке: едешь в какой-нибудь Томск. Или в самолёте – в
Таджикистан. Или ещё куда. Теперь вот армия. Всё как-то бессмысленно,
необязательно, случайно. Когда я валялся 5 суток на полке – ехал в армию, – я
чувствовал себя Каратаевым, которому всё до лампочки. И в то же время
опустошённость. Хочется встряхнуться, родиться заново, что ли». Спустя девять
месяцев – о том же: «…тоска ужасная. Всё бестолково: зачем-то кончил институт,
зачем-то в школе работал, ну и прочее. Я не имею в виду то, что для литературы
создан, я о другом». И мечта: «Это хорошо, что ты стал много писать и
печататься – может быть, к моему возвращению бросишь работу и заживём мы на
гонорары – голодно, вдохновенно и спокойно. Поверь мне, что денег будет даже
больше (в среднем за год). Прикинь: когда мы с женой оба работали и не было
сына, денег тоже не было. Жена бросила работу, я бросил работу, появился сын –
появились деньги».
У него день рождения был 25 января, а 26-го в
1978 году он писал: «У нас морозы и постоянно сильный ветер. В столовую и на
зарядку ходим раздетые. Я потерял голос, в груди на все лады музыка. Решил
неделю назад на всё наплевать: с деловым видом утром заправляю койку и прячусь
в кабинете до отбоя. Ем, что бог пошлёт. Сегодня послал халву… Ещё передо мной
лежат папиросы «Казбек». Это всё результат моего печального 25-летия. Пришло
довольно много поздравлений и два перевода». Кабинет упомянут, потому что
Дмитриева поставили на комсомольскую работу, о чём он сообщил мне 15-ю днями
раньше. Поскольку я между институтом и армией за полгода прошёл стремительную
карьеру от учителя в крохотном посёлке до заведующего отделом обкома комсомола
(тогда ведь смотрели на анкету и, не особенно спрашивая согласия, посылали,
куда Родине надо), то Коля попросил поделиться опытом: что я там делал-то, в
комсомоле?
В армии я тоже был рядовым. Бывало, уединюсь,
напишу на листочке какую-нибудь фразу. Придирчиво посмотрю, заменю или
переставлю слово. Отшлифую, полюбуюсь, как хорошо вышло. Листочек потом
выбрасывал, но после этого можно было служить дальше. Так же и Коля спасался
стихами, хоть и сетовал: «Для стихов время есть, но нет той внутренней свободы,
которая в этом деле нужна». Он ещё студентом последнего курса, когда я спросил,
бывает ли у него, что не пишется, отмахнулся – это как конвейер. У него
сочинение стихов входило в число жизненных процессов, вроде кровообращения,
какие же могли быть перерывы?
Теперь не у него, а у меня, по его выражению,
неизъяснимая радость, когда отыскиваю какую-нибудь забытую в книге открытку от
него. Мало того, что за автографами дорогие воспоминания, так ещё и всплывают
сведения, которые иначе невосполнимы. В письме опять же из армии: «В
"Пион. пр-е" я печатал фельетон, рассказ, 2 очерка, стихи, статью». Не
упомянул бы, и большая часть этих текстов пропала бы: поди догадайся, какие из
тысяч подшивок всевозможных газет надо листать. Следом сказано: «Теперь,
наверно, басню пошлю. Нет, не басню, а полушутейное стих-е. О смычке города с
селом. Дед лазил кормить кур через окно. Куры встают ведь затемно. Дали ему в
городе квартиру на 5-ом этаже. Где-то закудахтало. Дальше сам понимаешь.
(Случай из жизни.)». В последнем прижизненном сборнике «Ночные соловьи»
стихотворение, получившееся вовсе не шутейным, датировано 1987 годом. А под
письмом поставлено – 13/IX-77. Так же «В каждом человеке что-то вроде смутно
беспокоит, словно весть…» датируется 1981 годом, а письмо с ним – от
17/VIII-78. Там же рецензия на самого себя: «Собственно говоря, это только
слабая тень хорошей мысли… Я до неё ещё доберусь». 28/IX-81 он писал: «Осенью
ездил в Мордовию к автору, которого перевёл. Неделю доводили рукопись и сдали в
производство». Что за автор, где переводы? 15 ноября 1982 года: «Пишу тебе и из
внутренней необходимости, и для того, чтобы разогнать перо: завтра я должен
принести в "Пион. правду" и "Лит. учёбу" по статье, которых
ещё нет. В общей сложности – 10 машинописных страниц. Править я ещё не научился
– пишу всегда набело. Вот отсюда – ужас перед первой фразой. Я уже брился 2
раза, 4 раза пил чай, а всё не решусь сесть за стол». Написал ли он эти статьи?
Вскоре после его армии (или он приезжал в отпуск)
мы с ним выступали в Москве на меховом комбинате. Работницы слушали нас и шили.
Я отбарабанил своё и передал слово Дмитриеву. Он прочёл одно стихотворение и
неожиданно вернулся ко мне на скамеечку, с каким-то даже страхом прошептав: не
думал, что так трудно… Между тем мы были перед слушателями далеко не в первый
раз, Коля уже издал два сборника, но вот почему-то его обуяло волнение. Я ещё
почитал, он тем временем справился с собой и продолжил. На следующий день
выступали там же, в другом цехе. У меня есть стихотворение «Мини» про
мини-юбки, а дальше ввысь и вширь: «…ссорятся министры, и сапёр минирует
мосты». Оно вошло в мою первую книжечку, «Литературная газета» раздолбала его
(что не помешало ей впоследствии назвать меня своим лауреатом). Но зрителям
нравилось. Коля до конца дней помнил это стихотворение, называл его
наивным-наивным и порой в компаниях просил его прочесть, когда я сам давно
забыл. А в завершение я читал пародии. И вот, едва только я закончил «Мини»,
сидевший рядом Коля дёрнул меня за пиджак – просил слова. Я сел, а он выступил
с пародией. Там же он отдал мне листок с ней (написано крупно, на случай, если
на эстраде подведёт память). Название я сам дал потом, а также выбрал цитаты из
себя. Пародия никогда не печаталась, вот она:
ХОТЬ
ЛОБ ШИРОК
...Но
сказали мне, что юбки – мелочь.
Хорошо.
Брожу среди толпы.
Почему-то
я, сказать осмелюсь,
слишком
часто вижу мини-лбы.
...Как
любой из многих миллионов,
я
достигну, сотворю, влюблюсь...
Заграница
ахнет изумлённо:
"Макси-прима-экстра-супер-люкс!"
Виктор
ЖИГУНОВ, "Мини"
Лбы
сограждан меряя вершками,
В
юбках я запутался в толпе
И
забыл, родные, за стишками
Истину
о мозге и о лбе.
Юбки
– мелочь. Впрочем, интересно.
Ладно,
сотворю ещё – влюблюсь…
Сбегаю
за "Примой" и за "Экстрой"
И
наваксюсъ гуталином "Люкс".
Что
же ты, красавица, сурова?
На
меня надеется страна,
Чехия,
Словакия, Дулёво,
Тёща,
тесть, соседка и жена.
Чтой-то
я в себя такой влюблённый?
Что
б ещё такое наплести?
Заграница
ахнет изумлённо:
"Mutter».
Дальше не перевести...
Теперь не все знают: «Примой» назывались
сигареты, а «Экстрой» водка. Чехия и Словакия упомянуты, потому что в
Чехословакии, в Братиславе, в 1977 году вышла антология, в которую я попал. Я и
тогда, на выступлении, улыбался, и сейчас смеюсь. Коля до того не писал
пародий, а вот увидел накануне, как публика встречает их, и сразу разразился с
блеском: использовал мои же слова, но с каким юмором и ехидством перевернул!
Знаменитый Александр Иванов тоже откликался на это стихотворение: «За Пушкиным
отметив ножек ряд, пииты упражняться не устали, прельстительницы не на тех
напали – осматривайте, Жигунов, подряд, описывайте, коли терпит лист и не
краснеют трепетные уши... И Пушкин к ножкам был неравнодушен: его читает мир,
вас – пародист...». Школьная поделка, хотел уязвить, да не смог (все мы не
Пушкины, Иванов тоже), и срифмовал «ряд – подряд», всё равно как «полковник –
подполковник». Тем не менее опубликовал, и не раз. А Коля сочинил между делом,
не собираясь печатать. По книгам он получается тихим, часто печальным лириком.
Но он мог бы заставлять залы хохотать. Пародисты – часто несостоявшиеся поэты,
которые мстят за свою бездарность, выставляя других дураками. Дмитриев не имел
нужды доказывать себя, а пародию написал, зная, что не приму за оскорбление. К
слову, выше я не привёл целиком свой ответ на его свадебное приглашение, теперь
можно. Первые строки: «Здорово, Коля! Я стихов давно уж не пишу, однако тебе я
сочинить готов, хоть ты не стоишь их, собака». Мы могли сказать друг другу что
угодно, и в голову не пришло бы обидеться.
И уж совсем не для славы предназначена открытка,
которую он в 1983 году прислал моей жене: «Хожу ли на лыжах, смотрю ли кино – я
помню, чем дорого мне Ликино. Там Оля живёт, Жигунова причём, которая с
мартовским схожа лучом. Вот так вот банально, под шёпот осин, её поздравляю
сегодня с восьмым. Конечно, не с мужем, увы, не с дитём, а с международным
феминовским днём». Возле «феминовским» поставлена звёздочка, внизу пояснено:
«для размеру». Он не раз в письмах употреблял звёздочки: «…я ведь всегда
понимал, что стихи о смерти, допустим, родителей всегда вызовут сочувствие,
пусть они даже посредственные» – «они» отмечено, на свободном месте рядом
уточнено: «стихи» – чтобы не задеть покойных родителей, которые из-за порядка
слов получались посредственными. А однажды, когда письмо было почти закончено,
капнули чернила и проступили насквозь. Коля перевернул лист, поставил рядом с
пятном звёздочку и пояснил внизу: «клякса». На обороте употребил тот же знак, а
внизу: «тоже клякса». Вдруг бы я не понял…
После той открытки я спохватился и тоже послал
его жене поздравление, взяв за образец «Средь шумного бала, случайно…», только
у меня: «Средь шумной Балашихи, в чайной, в тревоге людской толкотни…». Помню
не всё, в середине есть строфа: «Мне вкус твой понравился тонкий и весь твой
хозяйственный вид. А голос, поверь мне, на плёнке точь-в-точь как и в жизни
звучит». Незадолго до того мы были у Дмитриевых, они радовались только что
купленному магнитофону и записывали нас и себя. Алина не узнала своего голоса,
мы ведь сами себя слышим не так, как нас слышат окружающие. Спустя месяц-другой
Коля с приятелем шёл по улице, к ним присоединился какой-то парень, причём так
ловко, что Коля принял его за друга приятеля, а приятель – за друга Коли.
Пришли домой, потом незнакомец исчез, прихватив магнитофон.
Ещё случайное воспоминание, касающееся техники, –
Дмитриев приобрёл здоровенную пишущую машинку. Непонятно, зачем ему была такая:
на ней бы печатать не узкие колонки стихов, а простыни бухгалтерских отчётов.
Как всё отечественное тогда, машинка требовала постоянной наладки. Однажды
Коля, присев на корточки возле стола, ремонтировал её, вдруг тяжёлая каретка
(часть, которая возит лист влево-вправо) сорвалась и дала ему в лоб. У меня
была югославская «Унис», маленькая и безотказная, я порекомендовал купить такую
же. Он последовал совету и с той поры иногда писал мне на машинке.
Вот тоже – вроде бы всего лишь стишок для
альбома, но иной сочинитель не проиграл бы, променяв все свои публикации на
него. Римма, которая упомянута без пояснений, – Римма Казакова. Давно ли она
предваряла предисловием первую книжечку Дмитриева, и вот он уже трижды лауреат.
А о стихах Юрия Кузнецова он писал мне ещё из армии. Насчёт подражания
сомневаюсь, но его интерес к этому поэту рос от года к году. Намерение свести
нас не осуществилось, мы лишь встретились на 50-летии Дмитриева: Кузнецов
произнёс вступительную речь, я вышел вторым. Коля потом написал очерк
«Последняя осень поэта» о том, как Юрий Поликарпович побывал у него в деревне
Анискино под Покровом Владимирской области. Там же Дмитриев прочитал мне по
газете большое стихотворение Кузнецова. В конце концов семьи поэтов породнились
(правда, Кузнецова уже не было на свете): сын Дмитриева женат на дочери
Кузнецова.
Анискино – деревенька маленькая. В ней жила
Колина бабушка. Её избушку он впоследствии раскатал (стихотворение «Так мне и
надо») и построил дом, в котором то ли два, то ли четыре этажа: чердак такой,
что в нём тоже можно жить, и подвал в полный рост. В беседке рядом Коля с
юмором рассказал мне об одном из местных жителей: «Соседи завели пчёл, так он
огляделся: откуда будут мёд брать? С липы. Всю ночь пилил липу, свалил. Пустили
в пруд рыб, чтобы потом сидеть с удочкой. Он увидел, побежал куда-то, наловил
ротанов и пустил туда же. Они всех съели. Местная старуха Шапокляк».
Это был Костя Сидоров, которого Коля знал с
детства. В стихотворении «Монтажник» изложена его жизнь: сорвался с седьмого
этажа, долго валялся по больницам и вернулся на одной ноге уже в другую страну,
где в почёте воры, и, возненавидев тех, кто хорошо приспособился, стал
устраивать им «вихрь антитеррора».
Он рассказал Дмитриеву то ли сон, то ли
выдуманную или услышанную историю об умершей девушке, которая с того света
просила у матери подвенечное платье и научила, как передать: ночью выйти на
дорогу, отсчитать третью машину и не глядя бросить в кузов, мать так и сделала,
но посмотрела – в кузове жених, молодой солдат в открытом гробу. Коля написал
стихотворение «Позднее венчанье», от которого мурашки по коже. У меня из него
получилась песня под гитару. Коля всегда при встречах просил её исполнить и
сказал, что Костя, если бы дожил и услышал её, пропил бы пенсию не за три дня, а
за один.
Но я что, стихотворение само содержало в себе и
мелодию, и деление на куплеты по 8 строк. Трудно понять другое. Начиная писать,
обычно не знаешь, куда заведёт фантазия, какой интересный поворот подскажет
рифма. А Дмитриев точно изложил и биографию, и мистическую историю – но при
этом совершенно свободно, будто придумал по ходу. Редчайшая способность. А
взять то же «Пиши о главном» – ведь если бы даже я догадался начать с тех же
слов, то не представляю, что смог бы написать. Или одно из последних его
стихотворений, «Цепь», – в Анискине он поднимал ведро из колодца, и такое
обыденное действие перед развёрстой глубиной навело его на мысли о связи
поколений, об Отчизне, о своём скором уходе туда же, в землю. У него, как у
царя Мидаса, всё, к чему прикасался, превращалось в золото.
И почему я редко хвалил его?.. На своём 50-летии,
вручая мне свою книгу «Зимний грибник», он даже предупредил: «С условием – не
выбрасывать». Я посмотрел с удивлением, он тут же вспомнил и поправился: «А,
письма сохранил…». Я перед этим показывал зрителям увеличенный рисунок из его
письма и читал стихотворение из другого письма, так что Коля понял: книгу буду
беречь. А лет за 20 до того он в той же Балашихе на балконе прочитал мне
стихотворение о поэте, который не первый год собирается и всё никак не
соберётся поехать к маме. Я оценил по достоинству. Дмитриев покрутил головой:
«От Жигунова услышать похвалу…».
Это стихотворение в «Ночных соловьях» было с
опечаткой «ему» вместо «еду» («Завтра еду к маме»). Готовя текст для
посмертного сборника, я исправил. «Сон» – о травах, к которым приближается
коса, и написано, будто автор вместе с ними чует «изморось». Видно, раз тут же
речь о росе и о влажной косе, то кто-то поставил ещё одно «мокрое» слово. А
должно быть «измороЗь» – мороз по коже от страха перед скорой гибелью.
«Графоман» – «Всегда он затолкан, затыкан…». Да почему затыкан, разве
кто-нибудь тычет в графомана? Корректорша не знала слова «затыркан», а мне-то
известно, как Дмитриев говорил. К тому же рифма – «затылком». В сборнике «С
тобой» стихотворение «Просёлок» имело две ошибки: «ищЯ» и «окрАплён». В
сборнике «Тьма живая» – «уколЯт», «ПьеРРо». В сборнике «Оклик» – «на лОдейном
носу». Существует город Лодейное Поле, а нос у ладьи – ладейный. И так далее, я
привёл только самые безграмотные ляпы, и все они не от автора. Уж не говорю о
случайностях вроде «чтоб» вместо «что» или «рожденья» вместо «рождения» (ритм
нарушался). В письмах Дмитриев всегда ставил точки над Ё, и я тоже в стихах
расставил, а то ведь наборщицам было проще и быстрее везде употреблять Е.
Правда, одно слово встретилось в двух вариантах, причём оба раза в рифмах:
«никчёмный» и «никчемный».
Но опасаюсь, что со временем вкрадутся новые
опечатки или «исправления». Я сам лишь чудом углядел, что в строке «Вся до
ягодинки видна» мой компьютер распознал слово иначе – «ягодНИки». Кое-где
попадались лишние запятые или, наоборот, они отсутствуют, где должны быть. Я не
правил, так как в русском языке существует ещё и авторская пунктуация, то есть
поэт сам ставит знаки, где считает нужным, и как теперь определить, корректор
ошибся или автор так хотел?
К тому же многие стихотворения печатались в
разных вариантах. В первых книгах: «Речонка Таруса – две пяди до дна». В
последней – «два локтя». В первой: «Я – полпред литературы на пятнадцать сёл
вокруг». Но Коля ещё тогда сказал мне, что Таня Чалова спросила: «Неужели на 15
сёл одна школа?». Тем не менее во второй книге напечатал так же. А в четвёртой
и дальнейших – «на пятнадцать вёрст». В том же стихотворении: «И девчонка (вы
учтите), лишь под вечер свет включу: "Выходи, – кричит, – учитель,
целоваться научу!"». Для последнего прижизненного сборника Дмитриев
исправил «рукой мастера»: «Эй, – кричит, – иди, учитель» (а в предисловии
осталось по-прежнему). Обаятельная озорница стала грубиянкой, и по расположению
действующих лиц неверно: раз автор включил свет, то он в доме, поэтому девчонка
зовёт: «Выходи», – а не подзывает: «Иди». По-моему, в этом случае – да простит
меня Коля – не надо следовать за автором. В первой книжке одно за другим стояли
два стихотворения, сразу ставшие хрестоматийными. В одном сказано: «С отцом я
вместе выполз, выжил, а то в каких бы жил мирах, когда бы снайпер батьку выждал
в чехословацких клеверах?!». В другом: «"Разворачивай пушку, холера!"
– это батька воюет во сне». В последней книге они тоже рядом, но батька заменён
папой. Не знаю – может быть, я просто привык к прежнему варианту, оттого мне
кажется неуместным детское слово?
Порой нужны пояснения, без которых когда-нибудь
придётся сочинять диссертации с «сенсационными находками», а то и вовсе
некоторые места останутся непонятными, тогда как нам они ясны. Например, выше
упомянут «вихрь антитеррора» в стихотворении «Монтажник». Каждый ли помнит уже
теперь, что была такая милицейская операция против организованной преступности
– «Вихрь-антитеррор»?
Это всё я сказал к тому, что на нас – на тех, кто
был к поэту близок и кто знает его стихи, – теперь ответственность даже больше,
чем на нём самом. Он, понятно, относился к своим рукописям без трепета,
разбрасывал по друзьям строки, о которых тут же забывал, и написал мне: «Иногда
жалко немного, что все ореховские стихи потерял. Не все, конечно, но много». А
сколько жизни, красок, событий за словами, оброненными мимоходом!
Из письма от 22 апреля 1990 года: «Я поступил на
работу в "Современник", в издательство, в редакцию русской поэзии.
Пока на договоре, но зовут в штат… Пальчиков – мужик весёлый. Вот пример:
заседает редсовет, за дверью ждёт решения по рукописи ветеран без руки. Ю.
Кузнецов вынимает из рукописи листок и тут же заявляет: "У него нет
чувства слова". Пальчиков озадачен: что же, мол, выйдем и так и скажем:
"До свиданья, друг мой, без руки и слова…"? Он весь такой».
Оттуда же: «Ты писал о завершении космической
твоей эпопеи. В утешение посылаю резон (это – действительно экспромт, что
отразилось на качестве):
В
космической комиссии, товарищ,
Не
сыщешь абсолютных дурачков:
Вдруг
ты всё время в космосе потратишь
На
ловлю уплывающих очков?».
Незадолго до того я заночевал у него в Балашихе,
потому что назначили утром явиться в Институт медбиопроблем для проверки
здоровья, из дома было не успеть. Предполагался полёт журналиста в космос, я
подал заявление. Правда, верили в то, что полёт состоится, лишь самые наивные,
и Дмитриевы тоже не приняли всерьёз, так что утром разъехались, не разбудив
меня. Но под это дело я побывал на космодроме, а в институте покрутился в
кресле, в котором посидели все космонавты. Насчёт очков Коля преувеличил:
зрение у меня хоть и попорчено чтением с детства, но в очках не нуждаюсь и
теперь. Медкомиссия срезала меня по другой причине – после рентгена заявила,
что мозгов много, и вдруг это отёк? Врачи всю жизнь находят у меня что-нибудь
несусветное и давно уморили бы, если бы не выбрасывал рецепты, едва выйдя за
дверь.
И вот по поводу мозгов и Колиной работы в
издательстве… В советские времена известные поэты безбедно жили без зарплаты.
Как-то раз Дмитриев без сожаления сказал: «Потерял 800 рублей. Алле не говори,
она думает, что 400». За 800 рублей средний трудящийся работал четыре-пять
месяцев. А потом страну, как землю соха, взодрала перестройка, распределялись
талоны на маргарин, ботинки и прочее, люди со стыдом стояли в очередях за
мойвой, которую раньше не всякая кошка ела. Стало не до поэзии. Последняя перед
катаклизмами книга Дмитриева «Тьма живая» имела тираж 30 тысяч. А в том самом
1987 году, когда Коля плавал на пароходе с Кузнецовым, «Оклик» – 6 тысяч. В
2002 году «Зимний грибник» – 150 экземпляров… Столько я могу изготовить, не
выходя из дома. Соответственно уменьшению тиражей падали гонорары. Это были
даже не гонорары, а так – сколько сам наторгуешь, то и твоё. Оттого поэт и
вынужден был согласиться на канцелярскую должность, потом искать другую,
третью…
Однажды, к концу жизни, он подступил ко мне: «Вот
ты на четырёх работах». Я тогда выпускал газеты и книги для четырёх
организаций, причём старался потихоньку, не обидев людей, избавиться от одной
или двух. Колин вопрос был – как ему прожить в новом времени? Я начал говорить:
есть учреждения, которые не прочь иметь собственные газеты, подай идею и
работай… Он сокрушённо ответил: «Не умею…». Тогда говорю: у тебя дома
компьютер, на нём можно делать книги. Он проникновенно: «Не умею…». Я
подбодрил: да что здесь сложного, я-то умею. Он грустно отозвался: «У тебя голова…».
Ещё в 1977 году он писал мне: «Кроме стихов, ничего делать не умею». И в
последней его прижизненной публикации сказано о себе: «Всё сближал дорогие мне
звуки, расставлял дорогие слова и другой не постигнул науки…». До сих пор
стыдно, что сборник «Ночные соловьи» подарен мне, а не куплен: я постеснялся
предложить Коле деньги, чтобы ему не было неловко взять. Но ведь мог же я
настоять или привезти ему хоть бутыль пива, что ли.
В той же последней публикации, в том же
стихотворении, подводя итоги жизни, Дмитриев сравнил себя с героем сказа:
«Словно в детстве, Бажова читаю – про Данилушку в Медной горе». А в уже
цитированном письме 1987 года: «Не лопух на могиле вырастет, а сам поэт свой
талант закопает, сверху лопух посадит и плюнет в серёдку (как Данила-мастер).
Как ты. Бог тебе судья. В этом отношении ты очень русский». Спорно, закопал я
или меня закопали, и было ли что закапывать, но можно сочинить целую статью с
толкованиями, с обсуждением правомерности параллелей между нами двоими, между
нами и Данилой, между письмом и стихотворением.
Так же с другими письмами – по ним хоть
диссертации защищай. Потому-то и ворошу залежи папок, с надеждой разглядывая
каждый листочек. Отыскал даже свои стихи, которые больше 20 лет назад прятал и
перепрятывал на случай обыска (у меня был), пока сам не потерял. За них при
социализме упрятали бы меня самого. А Колины письма – знаю, что не все нашёл,
но где они? Одно начиналось со слов: «Наконец-то я осел» (в смысле, обрёл
постоянное место жительства), потом Коля написал ещё строку-другую, перечитал и
добавил в скобках: «В первом предложении я не осёл». Другое было «ответом на
ответ»: он настаивал, чтобы я писал стихи и критические статьи, я заявил, что у
меня более важные занятия, вот изобрёл одну штуку и для пробы, имеет ли она
движущую силу, поместил на противень, тот поплыл по ванне – значит, тяга есть!
Коля прислал большое стихотворение, где были строки: «Плавающий противень
противен. А писать стихи ты бросил зря». Дальше тоже юмор и подначки, а в
конце: «Может, обстрекаться мне крапивой, чтоб тебя потом не утруждать?». У
него в книге: «Это ничего, что я счастливый в мире, где еще так много зла? Или
обстрекаться мне крапивой, чтоб улыбка дальше не ползла?». Написал ли он строку
про крапиву сначала мне, потом нашёл ей дельное применение, или наоборот? Без
письма не понять, да и я вроде как приписываю себе лишнее. В конце концов я
взял в руку согнутую проволочку, какими ищут места для колодцев, и попросил
указать, где ещё лежит что-нибудь Колино. Она повернулась, и я действительно
нашёл поэтическую антологию из Балашихи. Никогда бы её не обнаружил во втором
ряду книг, между изданиями по шахматам и аэростатам. Но всё же это не то.
Повторил просьбу… и прибор указал на меня самого, на сердце. Мол, в сердце ищи.
С поэтами часто связаны странные и
многозначительные явления. Дмитриев лет в 35 написал: «По владимирской тропке
песчаной шёл я к бабушке в дальнюю весь, вдруг послышался голос печальный:
"Это здесь, это здесь, это – здесь..."». Окончание: «Там лежу я,
корнями прошит, корни серы, а ягоды сизы, и песочком в глаза порошит». Раз шёл
к бабушке, то мог лишь предполагать, где она будет похоронена (и то вряд ли
думал об этом), и потом тоже могила осталась неизвестна ему (пытался отыскать,
но безуспешно). Тем более он не знал, где сам найдёт последнее пристанище.
Теперь лежит рядом с бабушкой, именно там, где напророчил.
А я уже после его смерти, вернувшись из Анискина,
обнаружил в сумке ягоду крыжовника. Откуда она взялась?! Я голову сломал,
вспоминая весь путь, и только при следующей поездке в Анискино увидел кустик у
крыльца. Видно, я задел его краем сумки. А то впору было думать, будто Коля с
того света подложил ягоду, чтобы напомнить о нашем давнем разговоре. Я когда-то
в порядке, так сказать, наставничества заговорил о рассказе Чехова «Крыжовник».
Писатель сначала изложил сюжет в записной книжке: чиновник всю жизнь копил
деньги, чтобы купить поместье и посадить крыжовник, наконец осуществил мечту,
но ягоды оказались жёсткими и кислыми. «Как глупо!» – сказал чиновник и умер.
Коля вставил: «Я, когда читал, – думал, так и кончится». Я продолжил: «Девять
из десяти писателей так бы и кончили. Но это же Чехов. В рассказе иначе –
чиновник жадно ест и повторяет: "Как вкусно!"». Коля прикрыл глаза,
откладывая в памяти разницу между рядовым писателем и великим, чтобы потом ещё
над ней подумать.
Теперь с восхищением читаю у него «Зимнего
котёнка», например. Бездарный стихотворец ограничился бы тем, что котёнку,
родившемуся в подвале, трудно живётся, – и воображал бы, будто создал нечто
созвучное Пушкину и Есенину: пробудил сочувствие к «братьям нашим меньшим» и
«милость к падшим призывал». Другой сочинитель довёл бы до того, что котёнка
подобрали, – и снова можно закончить, наступил хэппи-энд. У Дмитриева продолжается:
хозяйке подарили много цветов на 8 марта – и «Не надо, не надо, не надо чудес,
непосильных для нас! В раю ведь проснуться – жестоко!». Но и это не конец,
дальше о себе, тоже родившемся зимой и бросившем первый взгляд на мир в пору
весеннего цветения. Только потом (который это уровень и поворот?) завершение:
«Найду я заветное слово за всё гостеванье в саду». Здесь опять прозвучал частый
у Дмитриева мотив: в этом мире мы в гостях. От Алины знаю, что на это
стихотворение рецензент наложил резолюцию: непонятно о чём. Ну-ну, зато
понятно, что рецензент – из числа одномерных, пробейся через таких…
После поездки в какую-то область на литературный
праздник Дмитриев поделился наблюдением: собрались поэты почитать друг другу
стихи, но никто никого не слушал, каждый думал, как он сам будет выступать или
как выступил. Этот рассказик оказался вроде чеховской заготовки в записной
книжке, потом родилась едкая сатира: «Когда по солнышку, по кругу стихи читали
мы друг другу – сторонний зритель замечал: один закончит чтенье – дружно его
похвалят. Это нужно, чтоб поскорее замолчал. Всяк про себя своё бормочет, ища
свой наповальный стих, дождётся, встанет – и отмочит в забавном обществе
глухих». И последовало продолжение, какого не было в заготовке: «...А лучший
уплывает первым по лапкам ёлочным во тьму, и ход соперничества прерван, весь
слух – молчавшему, ему. Высказывайся, человече! Не унывай, настал твой срок.
Пусть на минутку, не навечно, но молкнет глухариный ток». Коля не думал, что
пишет о себе, но как всё предсказал! Он был немногословен, со сцены только
читал стихи, и ему вежливо хлопали, как любому. Теперь поэтические праздники
(по крайней мере, там, где живу) – все как будто имени Дмитриева, то и дело
речь о нём. Совпало и то, что «лучший уплывает первым».
На одном из таких праздников произошёл
мистический случай. Орехово-зуевские авторы собрались по случаю выхода своего
альманаха. Перед сценой под потолком висел белый воздушный шарик, улетевший на
каком-то предыдущем мероприятии. Было много выступлений, шарик не шевелился. Но
едва только ведущая начала перечислять имена тех, кого уже нет, он стал
медленно опускаться. Дмитриев в списке последний, остальные ушли раньше. В
момент, когда прозвучала его фамилия, шарик коснулся пола.
Я в альманах отдал большую подборку Колиных
стихов и его фото, какого даже в семье не было, и написал предисловие. Но
получить экземпляр для передачи семье вызвали на сцену совсем другого, который
и вышел с улыбкой именинника. Есть у нас такой «посмертный друг» – как умирает
кто-то небезызвестный, так и оказывается, что у него никого ближе не было, чем
этот малограмотный (даже если при жизни он поносил ушедшего последними
словами). Экземпляр он потерял, я позаботился найти для семьи другой. Вот ещё
одно подтверждение тому, что Дмитриев на земле много значил: после смерти
отыскиваются всякие, о которых он и не подозревал, что они его лучшие друзья.
А для меня его величина определяется ещё и
штрихом, который способны оценить лишь единицы. Кто-нибудь сочтёт эти слова
высокомерными, но в любой деятельности есть те, кто в ней кое-что смыслит и кто
– хоть и любящий, и умный, но посетитель. Теория стихосложения предписывает не
рифмовать одни и те же части речи в одной и той же форме: это легко, мастерства
не нужно и, собственно, это даже не рифмы, так как созвучны одни и те же
окончания сами с собой (что особенно видно в глаголах). Уже в зрелые годы
Дмитриев написал стихотворение «На строительство храма Христа Спасителя». Рифмы
из него: «плодя – найдя», «застрелился – бился», «этих – светит», «говорит –
горит», «станет – вспомянет», «любви – крови». Все до единой – как у
начинающего. Но, хоть и странно прозвучит, именно это говорит о мастерстве.
Очень заботятся о соблюдении правила те, кто ещё только осваивает его или
просто мало написал. Скажем, Пушкину, у которого есть «по калачу – поколочу»,
«Чайльд Гарольдом – со льдом», уже не было нужды показывать, что он всё умеет,
и он рифмовал также «шумных – безумных», «ласкаю – уступаю». Так же и у
Дмитриева есть какие угодно рифмы, есть даже строки, созвучные целиком: «Ей
малышам бы постирать. Нет, Мандельштам и Пастернак». Он и выбирал точные слова
для выражения мысли, а получалось ли по теории или нет, дело десятое. Правила
существуют не для тех, кто уже сам создаёт правила.
Правда, неброская форма помешала ему приобрести
громкую славу. Встречают по одёжке, и бывали поэты, сделавшие имя одними
выкрутасами. К тому же сказано нашим главным классиком: «Прозой говорит
необходимость, а стихи нужны для приятного выражения форм». Поэтому я ещё в
1975 году просил Старшинова: не отбирайте у меня парня, ему ещё учиться надо.
Старшинов понял моё обращение как зависть и не обратил внимания. Но ему
образцом служили частушки (согласно доктрине, будто пролетариат впереди всех),
он знал их несметное множество и сам сочинил поэму в частушках, а в смутное
время, когда грязь полезла из всех щелей, издал сборник матерных частушек. Так
Коля и остался при кирпичиках из четырёх строк. Теперь приходится за руку вести
читателя к нему, растолковывая, что под неприметной одёжкой – богатая душа.
Впрочем, насчёт шумной славы, – один раз у
Дмитриева был завидный тираж. На своём юбилее он назвал его: 16 миллионов 50
тысяч – и задал вопрос, где это было, «Жигунов здесь самый умный, пусть
ответит». Я из зала откликнулся: «В календаре». Кто-нибудь и вправду подумал:
какой догадливый! А просто Коля ровно за 25 лет до того напомнил мне в письме
об этой публикации.
Юбилейный вечер был в Балашихе, когда Коля уже
давно переселился из неё. А вот случай из его тамошней жизни. Он был один в
квартире, сидел на кухне. Вдруг дверь шкафчика на стене отворилась. Коле было
не видно за нею, кто её изнутри толкнул. Она закрылась. Через секунду-другую
отворилась снова. И опять закрылась. Кто там? Коля встал, подошёл, и воображаю,
с каким странным чувством открыл дверцу. Шкафчик был пуст. Две полки делили его
на три отделения, в нижнем лежал каравай. Не поняв происшедшего, Дмитриев до
прихода жены пребывал в недоумении: домовой шалит или мозги съехали?.. Алина,
вернувшись, посмотрела в шкафчик и объяснила. Каравай она сунула на верхнюю
полку. Ему надоело стоять на ребре, он покатился и, с разгона отворив дверцу,
провалился ниже. А она пружинная и оттолкнула его. Он прокатился по второй
полке туда-обратно и снова отворил дверцу. Повторилось то же самое. На дне
каравай лёг.
На той же кухне Дмитриев поделился со мной своим
физическим наблюдением. Я тогда увлёкся изобретениями в гидротехнике (за одно
получил потом медаль). Он показал мне эффект с теннисным шариком: положил в
кухонную раковину и пустил воду. Шарик затыкал собой сток, пока не всплыл. Вода
утекла, и он снова заткнул сток. Снова всплыл и заткнул. Если бы Коля
интересовался техникой, то мог бы подать заявку на устройство для разлива
жидкостей порциями. Тогда мы знали бы Дмитриева ещё и как изобретателя. Правда,
я не проводил патентного поиска (было ли это придумано раньше), но именно
благодаря такой наблюдательности мы все живём. Фарадей заметил всего лишь
колебание магнитной стрелки вблизи проводника с током, и это привело к созданию
электродвигателей и генераторов, без которых немыслима сегодняшняя цивилизация.
Поэт обязательно наблюдателен, иначе он не поэт.
Такие кусочки жизни у меня всплывают и всплывают,
и знаю, что ещё не раз буду спохватываться: и об этом надо было рассказать, и
об этом… В закоулках памяти нахожу обрывки, как из киноленты, и вот один –
предыдущие и последующие кадры пропали, – мы вдвоём сидим в издательстве
«Молодая гвардия» у двери в редакцию альманаха «Родники», Дмитриев только что
вручил мне свою вторую книжку с дарственной надписью и говорит: для третьей
придумал название «Братья и сёстры». Я не знал тогда, и, наверно, кто-то другой
сказал ему, что так назывался роман Ф. Абрамова. Третья книга вышла под
названием «С тобой».
Ещё картинка: мы с ним примостились в тенёчке,
уйдя от жён, – судя по теме разговора, это было в первой половине 80-х, когда
для меня весь мир заслонило «Слово о полку Игореве» (что я разглядел в нём,
вошло потом в Энциклопедию «Слова»). Приведя фразу из «Плача Ярославны» –
«Полечю, рече, зегзицею по Дунаеви» и т. д., – я подробно разъяснил её (не от
себя, толкования вычитал). Коля удивлённо, даже с недоверием хмыкнул: так много
смысла, такой сложный образ – в строке или двух? В институте мы проходили
«Слово», но я тогда пропустил мимо ушей и он, конечно, тоже.
А вот эпизод с точной датировкой. Мы стоим за
высоким столиком в кафе, в котором никого нет по дневному времени, только у
соседнего столика тянет пиво невзрачный посетитель нашего же возраста. Он
сунулся в разговор с замечанием: «Шукшин в историю не лез». Ну да, говорю,
только написал два исторических романа. Следующая реплика непрошеного
собеседника показывает: ему неизвестно, что Полевой – псевдоним. Потеряв
терпение, советую ему не встревать в то, чего не знает, – я-то занимаюсь
литературой давно. Коля усмехается и произносит многозначительно: «Четыре
месяца!». Недоумённо возражаю: «Всю жизнь». Четыре месяца – это от моего
поступления в издательство. Значит, картинка относится к концу сентября 1975 года.
Примерно тогда же мы куда-то ехали по Москве, для чего поймали такси, частника,
и сговорились за четыре рубля. Довёз, но взял три – «заплатил» рубль за то, что
в пути услышал о Шолохове. Такой был всеобщий интерес к литературе. Ныне
попробуй в забегаловке или в автобусе заговорить о писателях – никто не
отзовётся.
Эпизоды и после ухода Коли продолжают
прибавляться. Для одного из них надо сначала сказать, как я когда-то впервые
побывал в консерватории. Добирался туда три часа, и вот раздались первые звуки…
и минут через 15 всё кончилось, дирижёр кланяется, все встают. Что за
безобразие, думаю, я ехал три часа, обратно ехать столько же, и всё ради 15
минут? Поглядел на циферблат – музыка длилась два часа, они так быстро
пролетели… То же самое я испытал, слушая композицию из стихов Николая
Дмитриева, подготовленную орехово-зуевским народным театром. А ведь обычно
стихи слушать трудно; во всяком случае, я на слух плохо воспринимаю, надо иметь
перед глазами. Режиссёр очень волновался, как получится, и когда я рассказал
ему про консерваторию и что здесь было так же, он бросился с объятиями.
Последняя цитата: «Алла меня сейчас пилит. Я
опоздал домой на три часа, был в Центральном Доме маркитантов. Чтобы
успокоиться, бросаюсь в письмо. Но, конечно, не только для душевного комфорта,
а ещё и из внутренней потребности». Спасибо Алине за то, что пилила, а то бы он
прислал на одно письмо меньше. Маркитантами Коля назвал литераторов за
постоянные разъезды. В воспоминания, как и он, я бросился, чтобы успокоиться,
для души и из внутренней потребности. Думаю, скажу банальность, наверняка
многие, когда уходил кто-то близкий, ощущали то же, что я. Стихи Дмитриева
теперь стали иными – не лучше, не хуже, но они иные. Изменилась и прошлая
жизнь, хотя вроде бы прошлое изменить невозможно. А сам он, несмотря на то, что
я нёс его в последний путь (боже мой, того 16-летнего мальчика, который читал
мне «Светлячка»!), никуда не делся. Его письма, которые я давно не перечитывал,
теперь как будто получаю вновь. А ведь и раньше бывало, что мы только
переписывались издалека. И сейчас – просто давно не виделись. Вот поеду в
Анискино, и хотя по дороге постою у могилы, но всё равно кажется – приду, а он
сидит в беседке за столом, такой потерянный в мире, забывшем «о самом-самом», и
смотрит с укором: почему я не всё сказал ему при жизни, почему не приезжал? И
поведём нескончаемый разговор.