Очерк о поэте Николае Фёдоровиче Дмитриеве
Валерий Савостьянов
"И ЛЮБЛЮ Я ТЕБЯ ОДИНОКО..."
Я не знаю, как мне быть: имею
ли я право писать воспоминания о Николае Дмитриеве? Ибо наверняка есть люди, знавшие
его гораздо больше, чем я. Люди, которых судьба наградила гораздо большим
количеством встреч, разговоров с ним, просто большим, чем меня, временем
общения с ним. Люди, с которыми он ездил в литературные командировки, сидел за
одним столом, за «высоким пузырём», как он любил говорить. Люди, посещавшие его
творческие вечера, слышавшие его стихи — в его, авторском исполнении. Я же
встречался с Николаем только три раза, а четвёртой встречи, о которой я мечтал
много лет, так и не случилось: не хватило каких-то дней, ну, может, самое большее
— месяца. Сейчас это и мне самому кажется странным, просто каким-то мистическим
невезением, но кто тогда мог предположить, что Коля так рано и так неожиданно
покинет нас. В конце 90-х, наконец-то
принятый в Союз писателей России (а принимали меня почти 12 лет: с 1985 года по
1997 год — и это отдельная история), я всё-таки вернулся к поэтическому
творчеству (прошу простить за столь высокий слог!). Вернулся после тяжёлых
изматывающих суматошных предпринимательских буден, в эпицентре которых я
оказался из-за необходимости буквально спасать от голода свою семью. И,
вернувшись, прежде всего хотел
повидаться с Николаем — показать ему свои новые стихи, посоветоваться, и, может
быть, попросить его стать редактором моей новой большой книги, которую я назвал
«Русский крест» (книга до сих пор так и не вышла: седьмой год ждёт
губернаторского финансирования). Именно с ним, с Николаем
Дмитриевым, большим русским поэтом, творческий потенциал которого наш общий
учитель Николай Константинович Старшинов оценивал как равный или даже больший,
чем у самого Рубцова, я чувствовал какую-то душевную связь («самую смертную
связь»). А про эту оценку Колиного творческого
потенциала рассказал мне тоже «старшиновец» Виктор Фёдорович Пахомов — мой
старший товарищ и Ответственный секретарь нашего Тульского отделения Союза
писателей России. Ну вот, казалось бы, всё
просто: есть адрес в Балашихе, где я уже был у Коли в гостях, есть даже телефон
в подаренном мне по случаю в Большом Союзе, что на Комсомольском проспекте, 13,
адресном справочнике «Московский парнас» (раньше у Дмитриевых телефона не
было). Но когда я позвонил в Балашиху по телефону, мне ответили, что Дмитриевы здесь
уже не живут, куда-то переехали. А куда — не знали. Я начал поиски Николая,
спрашивая его адрес и телефон в Большом Союзе у своих знакомых, и мне обещали
найти его телефон. Но время шло. И не дни, а месяцы и даже годы… Но уж если пытаться писать до конца честно, —
а иначе не стоит и браться за столь святое дело, как воспоминания о друге–поэте,
— то, наверное, сейчас не было бы мне так порой невыносимо больно и обидно, и
не был бы я так сердит на себя, когда бы всё здесь объяснялось лишь отсутствием
у меня новых координат местожительства Николая. То есть фактором как бы объективным,
не очень, либо совсем независящим от меня. Нет, это, вероятно, слишком уж
просто, слишком прямолинейно. Потому что, если заглянуть в себя пристальнее, то, увы, обнаружится и фактор
субъективный, я бы так выразился — психологический, исходя из которого, видимо,
я сам не слишком торопился и, значит, не очень торопил моих знакомых в Союзе
писателей с поиском телефона Николая. И фактор этот, в общем-то, совсем
простой: если уж не простительный, то хотя бы вполне понятный. Поскольку губернаторских
денег на издание моего «Русского креста» мне не давали, постоянно по разным
причинам из года в год перенося мою кандидатуру, лишь всё обещали и обещали —
то и острой необходимости в редакторской работе Николая над рукописью «Русского
креста» у меня пока не возникало. Ну а сами знаете: гром не грянет — русский
мужик не перекрестится. Да и после
стольких лет разлуки приходить к
Николаю, хоть и с большой, но всего лишь с рукописью, было как-то стыдновато. А
тут как раз в эти годы мне хорошо
работалось, я довольно много писал. И давным-давно у меня была мечта собрать
стихи, связанные с моими впечатлениями от Селигера, где я любил бывать летом,
особенно последние годы, а также и другие стихи, написанные под впечатлением
туристических, в основном, водных походов. Так в 2003-ем году появилась моя
новая книга, первая моя книга нового века — «Объятья Селигера и Оки». Книга
была красочно, талантливо и оригинально оформлена Ириной Гавриловой, художницей
и поэтессой, моим давним другом ещё по юношескому литературному объединению
«Поиск». Потом прошло ещё два года,
и новые стихи собрались в новую рукопись
«Однолюб». И тут однажды я вдруг отчётливо понял, что, несмотря на великолепное
оформление, «Объятьями» я Колю, пожалуй, не удивлю — а вот «Однолюбом», вполне возможно, порадую. Ведь, откровенно
говоря, мне и сейчас кажется, что
«Однолюб» — это на сегодняшний день моя лучшая книга, моё, как говорится,
высшее достижение. Так почему же не отметить, кроме всего прочего, и самым
первым её подарочным экземпляром встречу
со старым добрым другом. С другом, может быть, лучше всех из моего
литературного окружения разбирающимся в поэзии. А там и за «Русский крест»
возьмёмся: в том, что Николай согласиться стать редактором моей рукописи я даже
и не сомневался. Да мне собственно и не нужен был никто другой, ибо редактором
самого дорогого детища, каким является книга стихов, может быть лишь человек,
вызывающий доверие. А доверие к Николаю у меня было действительно полное. Ведь
у него замечательная школа работы в издательстве «Современник», и он прекрасно
разбирался не только в поэзии, но и в таком непростом и деликатном деле, как
редактура и рецензирование. Деле, требующем высочайшего вкуса, исключительного
опыта, принципиальности, честности и смелости, сочетаемых при необходимости с дипломатическим тактом. И всё это, вне всякого сомнения, у Николая было. И я
решил: вот издам «Однолюба» — и уж тогда сразу… Мой «Однолюб» был полностью
готов и подписан в печать 16 июня 2005 года, издан в конце июня — а Коля, как
мне стало потом известно, умер 13 июня 2005 года. И сразу же, словно в насмешку
за мою нерасторопность, в следующий мой приезд в Большой Союз — а они в эти
годы были весьма редкими — телефон
Дмитриевых нашёлся, и дал мне его Александр Дорин (теперь уже и Александра нет:
так вечная ему память!). Но это было уже хоть совсем чуть-чуть, но всё-таки
после смерти Коли. И когда я, вспоминая о Николае, прочитал Александру и
Светлане Васильевне Вьюгиной, познакомившей меня с ним, по памяти одно из лучших, на мой взгляд,
последних стихотворений Дмитриева «Где малина рясная, овражная…» и рассказал
Дорину вкратце эту историю поисков нового Колиного адреса и телефона —
Александр Борисович, оказывается, участвовавший от Союза писателей в похоронах
Николая Дмитриева, сразу же без раздумий вынул свою записную книжку. Но уже
единственное, что я смог — это позвонить Колиному сыну Евгению (которого я,
когда приезжал к Николаю в гости, запомнил ещё совсем ребёнком) и вдове Николая
Алине Доминиковне и передать им, как это говорится, свои соболезнования. Теперь сколько угодно можно винить собственную
медлительность, нецелеустремлённость, обычный русский «авось». Но случилось всё,
как случилось: я так и не встретился с Колей в четвёртый раз. И теперь вот остаётся
надеяться лишь на ту «будущую встречу»: … Когда
звучат последние «прости!», Последние
отчаянные речи, Мне
кажется: я мог тебя спасти — Искал, Но не
случилось нашей встречи. Ты
переехал. Перемена мест — Вторая жизнь
и молодость вторая… И смерть — Не смерть: Лишь новый
«переезд». Мы
встретимся. Ты позвони из рая. «Памяти Николая
Дмитриева»
…И помню ещё, как уже
представленный вам выше Виктор Фёдорович Пахомов, тоже хорошо знавший Николая,
а также моё неоднократно высказываемое желание повидаться, мою давнюю мечту
встретиться с Дмитриевым, сказал тогда мне с горечью (а может быть, и с тайным
упрёком): «Ты не успел!..» 2.
Я не знаю, как мне быть: имею ли я право
писать воспоминания о Николае Дмитриеве? Скорее это всё-таки не история наших
встреч в этой жизни, а история заочной любви и уважения одного поэта к другому,
чуть более молодому и гораздо более талантливому, с которым совершенно
неожиданно, ещё не зная его лично, а лишь прочитав его стихи, он почувствовал
духовное родство. Ведь стихи — часто более короткий путь к пониманию души,
характера и мироощущения человека, их написавшего, чем даже встречи, чем даже
долгие разговоры с глазу на глаз за тем же самым «высоким пузырём».
А со стихами Николая Дмитриева
я познакомился ещё в 1975 году, прочитав их в его первой «молодогвардейской»
книге с предисловием Риммы Казаковой. Называлась она «Я — от мира сего». Из неё мне почему-то сразу стало ясно, что я
встретился с неординарным явлением большого русского поэта, ибо до этого ни
одна из книг моих ровесников не производила на меня такого впечатления, не была
столь глубоко гармоничной и простой одновременной.
И ещё я узнал, что родился
Николай, как теперь говорят, в дальнем
Подмосковье, недалеко от Рузы, в селе Архангельское — а я родился недалеко от
Тулы, в селе Сергиевское. И даже эти чем-то похожие и по звучанию, и по
протяжённости, и по количеству слогов названия наших малых родин были для меня
тогда уже добрым знаком некой общности нашей «корневой системы».
А ещё мне показалось тогда, что наши
творческие приёмы в чём-то похожи: мы оба, как бы отталкиваясь от судьбы,
истории, жизни наших земляков, от суровой
и нежной одновременно красоты нашей отчей природы, в чертах своих малых родин
постоянно ищем и находим черты всей нашей России, её горькой и величественной
судьбы. И в дальнейшем это моё интуитивное ощущение нашей общности
подтвердилось напрямую: так у меня было опубликовано стихотворение
«Сергиевское», а у Коли «Деревне Архангельское». И даже то, что своё село
Архангельское Коля здесь назвал деревней, меня нисколько не смутило: я сам да и мои земляки тоже называем наше Сергиевское то селом, то
деревней. Ведь известно, что селом на Руси принято называть поселение, где есть
церковь. А что делать, если церковь-то была, но — увы! — снесена вместе с
церковным кладбищем в 1929 году?..
Но вернёмся всё-таки к моим впечатлениям от первой книги
Николая Дмитриева. Начиналась книга стихотворением
«Я родился невдали от Рузы…», где были такие строки: … Есть
большое сходство — Русь и Руза, Но не
в звуках дело, а в судьбе.
Кто же тут будет спорить:
конечно, «дело в судьбе», но как можно настоящему поэту, родившемуся на рузской земле, не почувствовать почти полное звуковое совпадение его родин:
родины малой и Родины большой — и как можно тут не писать о Русской Земле. Это же не простое
совпадение и не случайное созвучие — это ведь уже прямой Божественный Знак, это
указание Свыше.
Ну а разве можно писать о Русской Земле — и забыть о её
Великой Войне? Среди наших поэтических ровесников, по-моему, нет ни одного, кто
бы хоть как-то не прикоснулся к этой, ещё до сих пор так до конца и не
затянувшейся, Русской Ране. Но именно Николай Дмитриев нашёл ёмкую, казалось
бы, лежащую на поверхности, но никем тем не менее до него не выраженную,
формулу нашего общего отношения к Великой Трагедии, ставшей благодаря нашей Победе нашей Национальной Гордостью: В
пятидесятых рождены, Войны не
знали мы, и всё же В
какой-то мере все мы тоже Вернувшиеся
с той войны… «В пятидесятых рождены…»
И ещё:
ну разве можно писать о Русской Земле — и не писать о том, что волнует каждого
(и не только русского) человека: о жизни и смерти, о любви, о своей семье.
И вот об
отце: а это, значит, для Николая, потерявшего своего отца в 13 лет — о жизни и
смерти:
… Он
умрёт под птичьи свисты,
Упадёт
листом
В
васильковом, в ненавистном,
В
шестьдесят шестом.
«Только снегу сердце
радо…»
А вот о любви:
… Как на
трёх китах,
Как на
трёх слонах,
Мир
стоит на трёх
На твоих
словах.
Тихо
спела дверь,
Ты ушла
к утру,
Знаю,
что теперь
Нищим не
умру.
Тверди
нет прочней
Под моей
судьбой,
Чем
среди ночей
Слабый
голос твой.
«Пусть придёт потоп…»
И ещё о любви, но уже другой
— она ведь такая разная, и её ведь так
много в стихах Николая!
Я тебе
рассказывал про ёжика
И про
липы, где полно опят,
И ещё
про то, как сник и съёжился
Жестяным
прикинувшийся сад…
Я тебе
писал про землю стылую,
О её нерадостной гульбе —
Ты верни
написанное, стыдное,
Всё
равно ненужное тебе.
Просто я
любил слова вынянчивать,
Снегирями
сманивать под кров.
Я ведь не хотел любовь выклянчивать —
Разве
можно выклянчить любовь!..
«Я тебе рассказывал про
ёжика…»
А о чём это: о
литературе, о природе, о деревне, о любви? Обо всём сразу, с чем столкнулся
когда-то приехавший в деревню по распределению после института вчерашний
студент, а сегодня уже, хоть и ещё желторотый, но тем не менее заведующий
учебной частью по воспитательной работе и одновременно учитель русского языка и
литературы сельской школы. И опять — всё
по-дмитриевски просто, ярко, самобытно, всё пропущено через собственную душу,
собственную судьбу: За окном
просёлок хмурый Да
кротами взрытый луг, Я —
полпред литературы На
пятнадцать сёл вокруг. Много
теми, много лесу, Всё
трудней приходят дни, А в
дипломе что там весу — Только
корочки одни! И
девчонка (вы учтите), Лишь
под вечер свет включу: «Выходи,
— кричит, — учитель, Целоваться
научу!» «Из письма в
институт»
После таких стихов
совершенно естественно, что я запомнил имя поэта и стал ждать его новых книг,
тем более что этот период совпал и с
моей творческой активностью. И за стихами своих ровесников, за их книгами,
которые тогда щедро, но тем не менее куда качественнее, чем сейчас, выпускались
издательствами «Молодая гвардия»,
«Современник» и «Советский писатель», я следил внимательно и ревностно, как
собственно, на мой взгляд, и подобает всякому молодому поэту. А сколько их было
тогда — целые огромные книжные полки в нашем тульском «Книжном мире», и
никакого тебе дефицита, как на некоторые другие издания. Подходи, смотри,
листай, читай — хоть целый день: за поэзией (разве что за исключением нескольких
имён), тем более за поэзией молодых — и тогда не выстраивалась очередь. А уж теперь поэзию, похоже, вообще читают лишь
избранные. Только вот где они её берут? Ибо нет уже ни тех огромных книжных
полок, ни даже самого того знаменитого «Книжного мира» — осталось лишь какое-то
жалкое подобие, заполненное в основном глянцевыми обложками…
Но мы отвлеклись от
главного. И вот в 1978 году я снова нахожу на книжных полках, покупаю и читаю
сразу же залпом новую книгу Николая Дмитриева «О самом–самом». Книга тоже «молодогвардейская»,
но не такая, как та первая, в один авторский лист, в серии «Молодые голоса», —
а настоящая, уже большая поэтическая книжка. И сразу же, с первых же стихов,
возникло ощущение резко возросшего сопротивления поэтического материала. Примерно
то же ощущение, какое испытывает тренировавшийся в бассейне пловец, вдруг
попавший в мощное течение нашей Оки где-нибудь в районе Велегожа. И мне стало
ясно, что даже сверхталантливому, но пока ещё действительно молодому, всего
лишь 25-летнему, поэту Николаю Дмитриеву не просто «плыть через Оку». Но вот
что хочу отметить: именно здесь, в этой его ещё ранней книге, в стихотворении
«Я не стану окать или якать…» появилась
строчка «о ночных соловьях» — так он через много-много лет назовёт свою
последнюю прижизненную книгу. Вот где был Исток ещё невидимого за туманами лет
его полноводного Устья…
Шли годы. Тульский
областной семинар 1978 года, которым руководил
поэт–фронтовик Александр Маркович Николаев, рекомендовал меня в г.
Москву, на 7-ое Всесоюзное Совещание молодых писателей. Там я, участвуя в
работе поэтического семинара, возглавляемого Николаем Константиновичем
Старшиновым, и познакомился с нашим общим с Николаем Дмитриевым Учителем и
Наставником.
Сколько нас таких сейчас
во всей нашей великой России, в каждой её области, считающих себя учениками
Николая Старшинова! Видимо, целая поэтическая Армия. И тем не менее не зря
ведь, наверное, именно Николая Дмитриева Николай Константинович всегда выделял
из всех нас. Да и сам Николай как бы чувствовал это особое отношение, когда писал
о Николае Константиновиче: Я
люблю твой изломанный почерк — Разобрать
его трудно сперва. Научи
погибать между строчек, Воскрешающих
веру в слова… . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Не
оставь эту землю до срока, Не
погасни, как вечер в окне. И
люблю я тебя одиноко, От
влюблённой толпы в стороне. «Я люблю твой изломанный
почерк…»
«И люблю я тебя одиноко» —
ключевая строка этого стихотворения, а
слово «одиноко» в ней — вообще главное, как мне кажется, слово для понимания
мироощущения поэта Николая Дмитриева. Не случайно, видимо, недавно в
«Литературке» был опубликован Поэтический Венок Николаю Дмитриеву с характерным
названием «Одиночество поэта». Все мы, поэты, по-своему одиноки, но такие
вершины, как Николай Дмитриев, одиноки уже потому, что они вершины, это, как бы
точнее выразиться, — одиночество по определению. И никакие поэтические братания
Всесоюзных ли, местных ли Совещаний и семинаров, никакие, даже многотысячные, аудитории
поклонников поэта во время его авторских выступлений ничего не меняют. Ибо они
нисколько не уменьшают в настоящем поэте степени его одинокости. А графоману
же, наоборот, не могут её добавить — цель-то у графомана совсем другая: во всём
быть на виду. Вот и получается, что одиночество — это одно из главных условий
выражения своего личностного поэтического чувства, условие индивидуальности
поэта. А в этом и есть как раз его главная ценность. Как же хорошо, как же
удивительно точно написал об этом в предисловии к Венку его составитель поэт
Борис Лукин: «…И всё-таки поэзия — дело одинокое. Но и артельное одновременно,
цеховое… Одиноко идут поэты, слыша друг друга и помогая словом, подгоняя делом.
И нет этой дороге конца…»
…И вот уже 1982 год, и опять на моём письменном
столе новая книга Николая Дмитриева. А какое название — «С тобой»! Стоит лишь
прочитать название — и ты уже с другом или хотя бы с надёжным попутчиком. До
сих пор, хоть прошло четверть века с того момента, как я открыл её, помню
удивление, изумление даже, тому, как выросло за эти годы не столько даже
мастерство поэта, — его-то всегда было у Николая, пожалуй, предостаточно, —
сколько выросла душа поэта. Так рано настрадавшаяся, ощутившая красоту и
гармонию жизни одновременно с её зыбкой мимолётностью. А какие стихотворные
шедевры были здесь: «Не исчезай, моё село…», «Край мой оттаявших чёрных скворешен…»,
«Жизнь состоялась…», и ещё моё навсегда любимое: Дует.
И порывисто, светяще Листья
залетают на чердак. Ты
мне снова снишься, и всё чаще Родина
сквозит в твоих чертах. Как
сумели рябь речная, колос И
сырая во поле лоза Воскресить
улыбку, руки, голос И
твои далёкие глаза?..
«Дует. И порывисто, светящее…»
И здесь же, в этой книге, удивительное
стихотворение «Тьма живая», которое даст название следующей книге Николая
Дмитриева, уже отчасти итоговой, — книге не только новых стихотворений, которые
войдут в раздел «Забота», но, прежде всего, первой книге его избранных стихов.
И я до сих пор люблю «С тобой», я горжусь этой книгой, я держу её как талисман
на своём письменном столе — ещё и потому, что именно на ней, видимо,
почувствовав что-то особенное, Николай при нашей первой встрече напишет для
меня: Дорогой
ты мой Валера, Рыцарь
Тулы и стиха, Есть
любовь, добро и вера, — Остальное
— чепуха. 3.
Так имею ли я право писать
воспоминания о Николае Дмитриеве? Ну, а почему бы и нет, — если это право
оплачено моей любовью и нежностью, моим собственным прочтением его стихов,
неоднократно повторяющимся и протяжённым во времени, если до сих пор не забыты
и свежи в основном восторженные впечатления этого прочтения. А ведь ещё, кроме
самих стихов, были и встречи на этой земле.
Три — какое это удивительное
сакраментальное число — наши встречи! И
вот теперь, кажется, пришло время рассказать о них по порядку.
В начале апреля 1988 года
в Туле, в здании бывшего Дома политпросвещения, где сегодня размещается
телекомпания «Тула», проходил семинар молодых литераторов области, — кстати,
один из самых крупных — по количеству участников — семинаров за всю историю тульской
литературы. (При необходимости смотрите более подробный отчёт и впечатления об
этом семинаре в статье известного тульского журналиста и поэта Сергея
Белозёрова «Кто вы, поэт 2000 года?». Газета «Молодой коммунар» №43 (6834) от
12 апреля 1988 года).
Из Москвы в качестве
руководителей семинара приехали Николай Константинович Старшинов, и сами ещё
молодые, но уже известные и к тому же лауреаты Ленинского комсомола, критик
Владимир Коробов и поэт Николай Дмитриев. Разумеется, я посчитал это
неожиданной благосклонностью фортуны, удачей, которую я уже просто не имел
права упустить, и, подойдя к Николаю Дмитриеву, подарил ему свои первые книги,
изданные в Туле и Москве. Сказал также откровенно, что уже давным–давно слежу
за его творчеством, люблю и ценю его стихи.
Но, думаю, вряд ли бы я
запомнился Николаю этим: таких встреч и откровений, таких поклонников,
наверное, было немало на его творческом пути. Но тут неожиданно, как-то сам
собою завязался разговор о любимых поэтах. И Николай вдруг заговорил о поэте из
города Березники Пермской области Алексее Решетове. Оказывается, Алексей
Леонидович Решетов был в то время его открытием, его любимым поэтом. Но так уж
случилось, что, находясь явно в тени своего однофамильца поэта Александра
Решетова и являясь как бы областным, а не московским поэтом, Алексей Решетов
был тогда мало кому известен, даже в поэтических кругах.
Но тут судьба, видимо, ко
мне благоволила: ещё двадцать лет назад (считая со времени проведения семинара),
в 1968 году, я получил в подарок от совершенно незнакомой мне студентки МГУ
Ирины Сидоровой книжечку стихов Алексея Решетова «Белый лист», великолепно
изданную в Перми. Оказывается, Ирина Сидорова, моя землячка из города Алексин,
была на студенческой практике в Пермской области и, услышав там мои стихи по
Всесоюзному радио в передаче «Ровесники», решила сделать мне подарок.
Вернувшись в Москву, она узнала мой адрес на радио и прислала мне восторженное
письмо и «Белый лист» Алексея Решетова. Так, благодаря этому удивительному
случаю, я не только прочитал стихи «неизвестного» пермского поэта, но и,
полюбив их, выучил даже кое-что наизусть.
Здесь позволю себе сделать
и ещё одно краткое отступление. Судьба в
начале 70-х годов прошлого века, когда я уже работал инженером
научно-исследовательского сектора (НИСа) в Тульском политехническом институте, преподнесла
мне и ещё один подарок, связанный с тем же поэтом Алексеем Решетовым. Я, будучи
в Березниках в командировке по своим научным делам, совершенно случайно
встретился с ним на калийном руднике, где он работал электрослесарем.
А дело было так: почти
ежедневно я спускался в рудник, чтобы контролировать заготовку для НИСа нашего института
больших кубов калийной соли, со сторонами размером примерно метр на метр. Нужны
они были для научных исследований по резанию, которыми занималась кафедра «Горные
машины», чтобы на основе этих исследований делать новые хорошие горнопроходческие
и горнодобывающие комбайны. По распоряжению руководства калийного комбината
директор рудника дал мне, как важной персоне, постоянно сопровождающего меня инженера.
И вот однажды, когда мы с
моим инженером, выехав на-гора, спешили в душ, нам на рудничном дворе
встретился высокий сухощавый человек в спецовке, каске, с аккумуляторной лампой
и самоспасателем. В общем, как говорится, в полном боевом шахтёрском
обмундировании. Он тоже спешил, но, в
отличие от нас, на смену. Мой инженер, мимоходом поздоровавшись с ним, сказал мне
чуть позже: «Это наш поэт пошёл…». Сказал до того насмешливо и снисходительно,
что я даже улыбнулся про себя: ну мало ли нас, чудаков, пробующих писать, и
мало ли среди нас графоманов. Из моей занятой научными заботами головы совсем
вылетело, что поэт Алексей Решетов живёт здесь, в Березниках, и работает как
раз на этом калийном комбинате. А значит, может быть и на этом руднике. Потому-то
я — увы! — и никак не воспользовался этой встречей, и, более того, даже не
сразу осознал, что это «тот самый» Решетов.
И лишь, когда я вернулся домой, в Тулу, и
однажды перечитывая мой любимый «Белый лист», увидел снова фотографию Алексея
Решетова — вздрогнул! Да это же был сам Решетов! В общем, «осознал» — да уже
поздно…
Об этом случае я Николаю
Дмитриеву никогда не рассказывал: просто мне и до сих пор стыдно за такую свою оплошность с любимым поэтом, которого я не узнал в
шахтёрской робе. И Николай, так мечтавший о встрече с Алексеем Леонидовичем, конечно
бы, меня не понял и не простил бы…
Так вот: продолжаем. В перерыве
семинара, когда мы пошли на обед в теперь уже несуществующее кафе «Цирк», что
было неподалёку от Дома политпросвещения, я прочитал Николаю по дороге
решетовское : За
мои печали плата — Теплота
твоих колен, Милосерднейшая
плаха, Чудодейственнейший
плен. Как
светла моя темница, Как
горьки былые сны, Как
жестоко очутиться На
свободе без вины…
Видно было, что Николай
этим очень удивлен: никто никогда раньше,
как сказал он, не только не читал ему Алексея Решетова наизусть, но чаще
всего и вообще ничего не знал об этом поэте, непременно путая его с куда более
известным в то время советским поэтом Александром Решетовым. Теперь я думаю,
что наша общая с Николаем восторженная любовь к одному и тому же поэту — и была
тем самым первым, но крепким ростком всей нашей дальнейшей дружбы. Не зря же
ведь в последний день нашего тульского семинара Николай так неординарно и
с таким уважением подписал мне три свои
книжечки: причём, каждую по-своему.
И вот ещё
что удивило меня тогда и что, в общем-то, до конца не понятно мне до сих пор. В
каждой из этих трёх надписях на книгах, и особенно в первых двух, чувствуется
вовсе не самоуверенная менторская рука
большого поэта и руководителя литературного семинара, а даже наоборот —
мятущаяся, постоянно сомневающаяся одинокая поэтическая душа, которая радуется
встрече с себе подобной… 4.
Ну вот. А теперь ещё об одной нашей с Николаем
Дмитриевым встрече. Встрече для меня особенно дорогой, особенно памятной.
Памятной потому, что она была никак и ничем, кроме самой судьбы, разумеется, не
запланирована. И была она, если так можно выразиться, не официальной, то есть
не такой, как первая — на семинаре литераторов. И произошла она, кроме того, по
желанию самого Николая, по его инициативе. Ведь именно ко мне обратился он в
непростую минуту своей непростой творческой жизни. Было это, видимо, летом
1988 года, а, возможно, и в следующем 1989 году: дневников я не веду и за
абсолютную точность дат наших встреч, — кроме, естественно, времени
состоявшегося в Туле и описанного мною выше семинара молодых литераторов,
подтверждённого статьёй из газеты « Молодой коммунар», — ручаться не могу. В общем, однажды мне на работу в Политехнический институт
позвонил вдруг Виктор Фёдорович Пахомов, Ответственный секретарь нашей, тогда
ещё неразделённой на два писательских Союза, Тульской писательской организации.
И сказал: «Вот у меня тут Коля Дмитриев проездом из Орла, так он хочет заехать
к тебе в гости…»
Оказывается, Коля был в
Орле с выступлениями по линии Бюро пропаганды художественной литературы, где
много работал, и, видимо, несколько не
рассчитал своих сил. И вот прежде чем ехать в Москву, он заехал к нам в Тулу
повидаться и, насколько это было возможно, привести себя в порядок.
Несколько удивлённый, я ответил
Пахомову по телефону, что буду рад встретиться с Николаем, однако у меня
«лабораторки», за которые я лично отвечаю, и свободен лишь обеденный перерыв.
Поэтому встреча с Николаем состоялась у меня на квартире именно в обед.
Ровно в двенадцать часов дня, как мы и
договаривались, Коля позвонил в мою зеленстроевскую «хрущёвку». (Зеленстрой —
это такой жилой район в южной части нашей Тулы.) Вошёл, немного помятый и смущённый, с какой-то столь же помятой дорожной сумкой. Мы
обнялись и, видимо, чувствуя мою радость, он быстро освоился — никого, кроме
нас двоих, в квартире не было: жена на работе, дети в школе.
Я пригласил его к столу: жена, уходя на
работу, обязательно что-нибудь готовила, да и в холодильнике непременно всегда что-нибудь
было. Чувствовалось, что Коля голоден, однако, прежде чем обедать, он захотел
помыться. Я включил газовую колонку — благо, в этот раз у нас на пятом этаже
была вода, что случалось днём не часто — и предложил ему принять ванну или душ.
Но, видимо, от смущения Николай позволил себе помыть только голову и торс, как,
наверное, когда-то привык делать это, служа в Советской Армии.
Потом за обедом мы немного
поговорили, так — обо всё сразу. Час, отпущенный мне на обед, пролетел быстро —
опаздывать на «лабораторки» мне было никак нельзя. (Кто связан с учебным
процессом, тот, конечно, поймёт меня лучше.) Мы вышли,
сели в троллейбус 5-го маршрута, идущий с Зеленстроя на Московский
вокзал. Проводить Николая до вокзала и посадить его в электричку я уже не
успевал, и через пару остановок, на площади Победы, мне пришлось выйти. Помню,
на прощанье мы обнялись, и Коля пригласил меня к себе в Балашиху.
Позже, вспоминая об этом периоде своей жизни в
письме ко мне, Николай напишет:
«Здравствуй,
дорогой Валера.
Даже не
знаю, как объяснить своё молчание. После орловско–тульско–ВЛКовской эпопеи ещё
заложил массу виражей. Выкарабкивался из всего этого очень долго. Складывал
себя заново — из рибонуклеина, клеток, документов…
Сейчас
работаю в «Современнике», на договоре…» 5.
Есть одна древняя, вечная, как
мир, но, по-моему, точная и вполне справедливая мудрость: хочешь узнать о
человеке больше — посмотри, как он живёт. Вещи, окружающие человека, даже сами
стены его квартиры пронизаны энергией его индивидуальности. И стоит лишь войти
в жилище этого человека, стоит лишь настроиться на нужную волну, они охотно,
как заядлые сплетницы, всё тебе про него выложат. Имей только терпение, умей
только слушать.
А мне так хотелось узнать о Николае больше. И
главное, как, в какой обстановке, в
каких житейских мелочах, в какой обыденности буден, «из какого сора» растут
его, обожаемые мною, поэтические шедевры. Ну да, конечно, я понимал, что всё не
так просто: пришёл, увидел, раскусил. Но ведь должно же быть какое-то простое жизненное обоснование и объяснение Чуду,
должен же быть у него какой-то вполне реальный бытовой фундамент. Уж я-то непременно увижу, уж я-то
сразу пойму, сразу почувствую…
Бог ты мой, в своих неистовых попытках
проверить алгеброй гармонию мы бываем наивны, как дети. Поэтому ли, а, может
быть, и ещё почему-то, ну просто, как говорят, из обычного человеческого
любопытства, но я, однако, всё-таки воспользовался приглашением Николая и побывал у него в
гостях. Жил он в Балашихе, а это минут
40 на электричке с Курского вокзала. Дом его нашёл довольно быстро: он был
недалеко от станции. Телефона у Дмитриевых тогда не было, поэтому смело, — а
что же делать? — позвонил прямо в их квартирный звонок. На моё счастье все, и,
главное, сам Николай, оказались в этот воскресный день дома.
Жили Дмитриевы в
двухкомнатной стандартной квартире, скорее «брежневской», чем «хрущёвской»
планировки, ибо комнаты были хоть и маленькие, но раздельные. Принимали меня
Дмитриевы в зале, обставленном весьма скромно: обеденный стол, стулья,
кровать-диван, телевизор, шкафы с книгами. Цветы на окне, выходящем, если не
ошибаюсь, на восток. Николай познакомил меня со своей женой Алиной
Доминиковной, судя по отчеству имевшей в своём роду какие-то литовские корни.
Она хотела накрывать на стол, но я был не голоден: от угощения и тем более от
выпивки сразу же отказался.
Мы разговорились. Алина
спрашивала, а я отвечал, в основном рассказывая о своей работе в Тульском
политехническом институте. Ну а работу свою я любил, и, видимо, Алина
Доминиковна сразу же это почувствовала. И поняла, что я довольно твёрдо в профессиональном,
а значит, и в житейском смысле стою на своих ногах. И ещё, видимо, поняла к
тому же, что я не только не курю, но, уж тем более, и не злоупотребляю
алкоголем. И как бы в шутку она сказала Коле: «Вот с кого тебе надо брать
пример…». Не думаю, что это сильно понравилось Николаю, но — увы! — из песни-то
строчки не выбросить: всё так и было…
Тут в соседней комнате, в спальне, заплакал
ребёнок, и Алина ушла его качать и успокаивать. В зале остались мы с Колей и
маленький Колин сын–первенец Евгений, тем не менее весьма внимательно слушавший
нашу с Колей беседу. И тут Коля «преподнёс» мне своё главное угощение: показал
новую книгу Алексея Решетова, изданную в Перми, с новыми стихотворениями
любимого поэта. Эту книгу кто-то из его знакомых специально привёз ему оттуда. Как она называется, я теперь уже не помню.
Помню лишь, как он читал из неё какие-то особенно понравившиеся ему стихи. И
одно из них сразу же запало мне в душу — называлось оно, кажется, «Белая
кровь». А сюжет был примерно такой: молодой научный работник смотрит из окна
своей «шарашки», то есть «закрытого» научного учреждения, и каждый день видит
красивую девушку, которую он давно любит. Но он знает, что облучён, и поэтому у
него как бы нет права на эту нечаянную любовь. И в этом — трагедия. А
заканчивалось стихотворение примерно такими строками: …Я
готов под нежданной любовью — Лишь
бы только вершилась любовь — Подписаться
и собственной кровью! Но
годится ли белая кровь?
На первый взгляд кажется:
всё так просто в этих стихах, а уж рифмы-то до того заезжены и тривиальны, что
дальше некуда. А вот, поди ж ты, другое,
прочитанное Николаем вслух, почему-то сразу забылось, а эти, вроде бы простые
строки, запали в душу навсегда. Значит, стихи — это всё-таки не рифмы, как
думают многие, это что-то гораздо более глубокое, что стоит за рифмами. Это
искусство, умение поэта «переплавлять»
свою, а порой и чужую жизнь «в доменной
печи» такой нежной, такой хрупкой поэтической души, превращая тем самым обычную человеческую жизнь в Её Величество
Поэзию! Поэтому, вероятно, поэты долго и
не живут, часто умирают молодыми: слишком
уж высока «температура плавления»…
Но, однако, за точность
цитируемого четверостишья не ручаюсь, особенно за вторую строчку. Хотел
проверить по книгам Алексея Решетова. В моей библиотеке две книги Алексея
Решетова, и ни в одной из них такого стихотворения нет. Пошёл пару дней назад в
наши главные тульские библиотеки: областную и городскую. Увы! Целый список книг
Александра Решетова — и ни одной книжечки Алексея Решетова. Ни единой!
А ведь Вадим Валерьянович Кожинов,
весьма авторитетный критик 20-го столетия, считал Алексея Решетова одним из
двенадцати лучших советских поэтов, представителей так называемой «тихой» лирики. Кто желает убедиться в этом, пусть
хотя бы полистает составленную Кожиновым великолепную книгу «Страницы
современной лирики», изданную в Москве издательством «Детская литература» в 1983
году… Возвратился я домой грустный и расстроенный жутко: обидно за любимого
поэта. Но ещё обиднее за сегодняшнюю литературную молодёжь, которую лишили
радости знакомства с ним, да просто жаль её до слёз! Ну о чём же тут дальше говорить?..
Помню ещё вот что: когда я
рассказал Николаю, что уже дважды бывал в Березниках, в городе Алексея
Решетова, живя там почти по месяцу в командировках, то он сразу же стал
предлагать мне снова туда поехать, чтобы встретиться с Алексеем Леонидовичем.
Позднее и наш Виктор Пахомов говорил мне об этой давней Колиной мечте: видимо,
и ему Коля предлагал поехать в Березники. Я, конечно, не отказывался, даже
наоборот: горячо поддержал эту идею Николая.
Но, увы, всё так и закончилось одними разговорами. Впрочем, нет, не всё:
этот наш, теперь давний, разговор определил сюжет и дал мне повод и возможность написать в память о Николае
Дмитриеве моё стихотворение–реквием «Одиночество поэта», опубликованное недавно
в «Литературной газете»…
Вскоре я уже уходил, и
Николаю тоже нужно было в Москву, кажется, в Ленинскую библиотеку. Заодно он
хотел проводить меня. Решили поехать автобусом. Прощаясь с Алиной Доминиковной,
я сказал ей тоже вроде бы в шутку, что быть женой такого большого поэта, как
Николай Дмитриев — это уже само по себе серьёзная работа, невероятно
ответственная задача, почти государственное дело. И поэтому по праву половина
его успеха — её половина. Кажется, моя, в общем-то, несколько рискованная шутка
была ею благосклонно принята. С тех пор мы с Алиной Доминиковной так больше никогда
и не встречались, но в памяти моей остался яркий образ красивой и благородной юной
женщины, которой её муж и настоящий поэт посвящал свои лучшие любовные
стихотворения…
Помню ещё показавшуюся мне
довольно долгой автобусную дорогу до Москвы, и особенно по Москве, где мы
вскоре с Колей и расстались, И ещё почему-то отчётливо помню центр города,
улицу Герцена, по которой я иду к Тверскому бульвару и повторяю удивительные
строки Алексея Решетова, подаренные мне Колей: …Подписаться
и собственной кровью! Но
годится ли белая кровь?
И начинаю
вдруг понимать, что строчки эти гораздо
глубже их первоначального значения: что они и о Коле, и обо мне, и о каждом из
нас, взявшемся за перо — о нашем отношении к Поэзии, и её отношении к нам… 6.
Ну вот, пожалуй, и всё. Давайте
подведём итоги. Наверное, главное для вас то, что вы наверняка узнали о Николае
Дмитриеве хоть, может быть, и не так уж много, но всё-таки что-то новое. То, чего
вам не расскажут о нём другие, даже знающие его ближе и дольше, чем я: у меня
свой, личный, индивидуальный — удалённый ракурс. Позволяющий, однако, именно
из-за своей удалённости, видеть всё более объёмисто, более широко, а, может
быть, даже и более глубоко.
Ну а главное — для меня: то,
что теперь наконец-то в процессе работы над этими воспоминаниями я окреп в
своём убеждении, что имею полное право писать их. Да и не только их — я вообще
теперь твёрдо знаю, что просто обязан писать о Николае Дмитриеве всё, что захочет
моя беззвучно рыдающая душа, всё, что потребует от меня моя неуёмная память.
Потому что беспощадное время, безжалостно смывая следы нашего пребывания на
земле, уважает лишь Слово, цепкое, как дерево, твёрдое, как скала. И теперь это
— моё Слово о моём друге, о моём поэтическом соратнике. Слово, которое, кроме
меня, так о нём не скажет никто. Именно у меня есть действительно веские
основания, важные, всей моей жизнью, всей моей судьбой, моими любовью и
нежностью к его творчеству, оплаченные аргументы — сказать это Слово о Николае
Дмитриеве. Ведь это мне он читал своего любимого поэта, и мы вместе цитировали
и почитали его — и даже неизвестно ещё, кто больше. Ведь это ко мне он приезжал
в свою трудную минуту, и я встретил его и помог, как мог, ни о чём не
расспрашивая: так, как хотел бы, чтобы помогли мне — молча, по-мужски сдержанно. И это мне он писал
в своём письме:
«…Приезжай в Балашиху.
Поговорим „о путях манускриптов к станкам
Гуттенберга“ (это — моя строчка) и о чём-нибудь высоком за высоким пузырём…»
Это он — мне. А теперь —
наоборот. Это я мечтал о встрече с ним все мои долгие тяжкие
«предпринимательские» годы, и для меня Поэзия и Николай Дмитриев были как бы
синонимами, близнецами. Это к нему рвалась моя душа, и хоть мы так и не
встретились, но все эти годы он давал мне надежду. И это о нём я написал в
своём «Одиночестве поэта»: …И
случается нередко — Признаюсь,
хоть, может, зря — Плачусь
я в твою жилетку, Никому
не говоря. И
тогда за счастье это Друга
выслушать совет — Я
рванул бы на край света! Только
некуда, Мой Свет…
Ну так что же ещё? Какие мне ещё
нужны доказательства, чтобы убедить, прежде всего самого себя, что мы с Колей
были всё-таки друзьями. И, более того, в этой дружбе у меня порой возникало
ощущение, что я как бы в роли старшего брата.
Я бы даже сказал ещё сильнее: возникало чувство, похожее на отцовское.
Почему так, я не знаю: казалось бы, всё должно быть наоборот. Потому-то, от
этого чувства, может быть, и выплеснулась в стихах «Памяти Николая Дмитриева»
такая, для кого-то, наверное, странная,
строка: « …Мне
кажется: я мог тебя спасти…».
Но знаете,
мои уважаемые читатели и друзья (да-да, друзья: ибо друзья моего друга — мои
друзья!) — хотите верьте, хотите нет —
но мне до сих пор кажется именно так: мог спасти. Потому-то и горько так,
и обидно так, и так одиноко, потому-то и каюсь, повторяя вслед за Виктором
Пахомовым: «Ты не успел!..» Не успел, такой, казалось бы, всегда обязательный,
такой предусмотрительный. Видимо, это всё-таки судьба, а с нею трудно спорить…
Так что же тогда ещё? А ещё — всегда
доступная мне роскошь процитировать любимые мною Колины строки, в которых он,
уже из своего заоблачного далека, всё прощая, благословляет всех нас и снова, как мне когда-то в мои «проклятые
девяностые», даёт каждому из нас надежду: Жизнь
состоялась, и что там любые промашки! Если
щекочут лицо полевые ромашки. Если в
потёмках, у них занимая свеченье, Смутный
рассвет за холмом начинает теченье… 7.
Однако, в заключении ещё
вот о чём: один из моих московских друзей написал мне о желании «Литературной
газеты» учредить для молодых поэтов России премию имени Николая Дмитриева. И я
ответил ему в письме:
«…Премия для молодых имени
Николая Дмитриева — это очень умный поступок, очень правильный ход: теперь
Колино творчество станет для них ближе и, естественно, дороже…
Хотелось бы поблагодарить
Юрия Полякова за понимание: я думаю, он как никто другой из поэтов, понимал и
понимает значение феномена по имени Николай Дмитриев. Юрия Полякова я помню
молодым поэтом, ещё не имеющим книг. Мы встречались в 1979 году на 7-ом
Всесоюзном совещании в фойе и зале гостиницы «Юность» и в коридорах нового
«молодогвардейского» корпуса, где собственно и проходили сами занятия.
Познакомиться поближе не удалось: он был, по-моему, у Соколова, а я у Cтаршинова.
Поэтический старт его был стремительным: 4
книги за 8 лет. Особенно удивительно это было для нас, провинциалов (мою книгу
в «Современнике» мурыжили больше 5-ти лет). Две из этих четырёх книг в моей
библиотеке есть. Поэт он добротный, очень работоспособный. У меня складывалось
впечатление, что он как бы пытался соревноваться с Дмитриевым.
Но лидером нашего
поколения остался всё-таки Николай, в его судьбе к тому времени было уже много
горького и трагического, на чём и росло его творчество. Своими книгами «С
тобой» и «Тьма живая» он как бы поставил в этом споре окончательную точку.
Поляков же, очевидно, чувствуя это, ушёл в прозу, и довольно успешно.
Думаю, что всё, о чем я
сейчас рассказал, и подвигло Юрия Полякова
к решению сделать премию имени Николая Дмитриева. Дай Бог ей долгой жизни! Жму
руку. Постараюсь сделать для памяти Николая всё, что смогу.
Валерий
Савостьянов».
Июль, август 2007
года
(Мои воспоминания о поэте Николае Дмитриеве)