Очерк о поэте Николае Фёдоровиче Дмитриеве

      Николай Переяслов

На мне сказался крах Союза...

Для того чтобы понять значение творчества поэта во всей его величине, нужно обладать неким специфическим «панорамным» зрением (термин академика Д.С. Лихачёва), дающим возможность увидеть одновременно все леса, горы и низменности его поэтического ландшафта — от тихой лирики до пламенной гражданственности и озорной сатиры. Именно тогда становится понятным, о чём у поэта болела душа, чем он её врачевал и как защищался от злобы века.

Казалось бы, уж кого-кого, а Николая Дмитриева к «замолчанным» поэтам отнести невозможно — о нём и его творчестве довольно много писали и при жизни, и после его неожиданной смерти. Соблазнительная для любителей эффектного цитирования, его поэзия представлялась многим весьма простой и лёгкой для понимания и чаще всего сводилась к разбору ранних лирических стихотворений с почти хрестоматийными строчками о молодом учителе литературы, приехавшем работать в сельскую школу: «И девчонка (вы учтите), / лишь под вечер свет включу: / «Выходи, — кричит, — учитель, / целоваться научу!»

Но не случайно сказано: «Большое — видится на расстоянье», — вот и поэзия Николая Дмитриева с каждым новым погружением в неё открывает читателю всё новые смысловые уровни и новые философские глубины, показывая нам его поэтическую мощь во всей её полноте и неординарности. Читая сегодня стихи Н. Дмитриева, собранные в его посмертной книге «Очарованный навек» (М.: Издательский дом «Московия», 2007), отчётливо видишь, как сильно ранили поэта происходящие с Россией в перестроечное время перемены, превращавшие горячо любимую им великую Родину в подобие бедной нищенки. «Свобода слова, говоришь, / и всяческой приватизации? / Москва похожа на Париж / времён фашистской оккупации», — с беспощадной точностью писал он в стихотворении «Москва. 1999 год». «— Опять с тобой одни несчастья, — / ты сам себе торопишь гроб, / ты распадаешься на части, — / жена мне правду тычет в лоб. — // Как ты, твоя в запое муза, / и я ей дверь не отворю! / — На мне сказался крах Союза, / распад державы! — говорю», — с горечью признавался он в другом своём предельно исповедальном стихотворении.

Да только вот российская столица в это время никаких стихов уже не читала…

 

Не входя в число тех, кто за брошенные им с барского стола подачки в виде дармовых поездок на Франкфуртские или Парижские книжные ярмарки усыпил свою совесть и на все лады воспевал достоинства импортированной с Запада демократии да сомнительные прелести «общечеловеческих ценностей», Николай Дмитриев с максимальной прямотой и обнажённостью говорил в своих стихах том, что видел вокруг себя в бездумно реформируемом ельцинской командой Отечестве. «И узрил я: клубится пар. / Резвятся бесы, и угар — / привычно отроки вдыхают. / В почёте смертные грехи; / и те в том сонмище плохи, / кто плохо Русь святую хает…»

Хаять то, что он искренне любил, Николай не умел и не хотел, да, честно говоря, если что-то и заслуживает порицания поэта, так это как раз наша сегодняшняя действительность, оставляющая после себя не великие культурные памятники и шедевры, а только… Впрочем, лучше, чем сказал об этом сам поэт, всё равно не скажешь: «На ладони зябнущие дующий, / что увидит археолог будущий, / наш культурный слой разбередив? / Пулю, жвачку и презерватив?..»

Материальное обнищание народа — плохо, но всё-таки терпимо. Развал экономики страны — это трагедия, но всё же поправимая. Даже невиданное в истории России убывание народа по одному миллиону человек в год — и то представляется восполнимым в будущем за счёт рождения новых поколений. А вот измельчание культуры, подмена высоких и чистых заповедей бандитскими законами — это в понимании поэта явление катастрофичное. «В ходу теперь по всей Руси / заветы урок умудрённых, / приметь трёх козырей крапленых: / «Не верь», «не бойся», «не проси». // Они годны в любом углу / среди всесветной мглы и стужи. / Попросишь — влипнешь в кабалу. / Сробеешь — то же. Или хуже. // А если во поле глухом / поверишь чьим-то горьким вздохам — / смотри! — очнёшься лопухом / или маслиной дикой — лохом…»

Поэт живёт не в изолированном мире, он видит то же, что и все мы, просто его душа воспринимает всё острее и больнее — и нищих на московских улицах, и процветающих мафиози, и торгующих своим телом красоток, и безостановочно льющиеся с телеэкранов ложь, пошлость, цинизм и развращение духа. Может, это сбылась сказка Василия Макаровича Шукшина и бесы вправду захватили Россию, как оставленный стражником монастырь? И что теперь — простить им это надругательство над Родиной? «Глянь: из полированного ящика / в душу, словно в нищую суму, / сыпят, сыпят стукоток изящненько / сто чертей в клубящемся дыму. // Знаю: бесам выпадет, что следует — / мне об этом звёзды говорят! / Не прощай им, Боже, ибо — ведают, / ведают, собаки, что творят!»

Самое страшное для бесов — это обнажающий их сущность свет правды, поэтому они и стараются опутать человека ложью, называя белое — чёрным, а чёрное — белым. Поэт же не приемлет их лжи и называет вещи своими именами, вступая тем самым в борьбу со злом и накликая на себя гнев мировой нечисти. Не всякая душа способна на такой подвиг. И не всякое сердце в состоянии выдержать эту борьбу и не разорваться…

 

Не случайно в первые годы горбачёвско-ельцинской перестройки нас всеми правдами и неправдами (причём неправдами — во много раз больше, чем правдами) старались оторвать от героического прошлого нашей Родины, охаивая победы наших отцов и дедов и превращая великую российскую историю в некое вселенское посмешище и страшилище. Архитекторы и прорабы перестройки понимали, что без этого никаких кардинальных перемен в стране им осуществить не удастся, так как народ, в котором живёт память о величии его Родины, не позволит превратить эту Родину ни в сырьевую базу, ни в публичный дом, а вот когда он сам начнёт брезгливо кривить губы и говорить о своей Родине «эта страна», тогда с ним можно делать всё, что угодно — распустить его армию, грабить недра, вывозить за границу золотой запас, учёных мужей и лучших красавиц.

В отношении Николая Дмитриева этот циничный приём был заведомо бессильным, потому что он, как, может быть, никто другой из представителей поколения 1950-х, был связан своей душой и поэзией с Великой Отечественной войной, напитавшей кровью советских воинов не только российскую землю, но и его собственную память. «В пятидесятых рождены, / войны не знали мы, и всё же / все мы в какой-то мере тоже / вернувшиеся с той войны, — нисколько не позируя, писал в одном из своих стихотворений, когда ему был ещё только 21 год. — С отцом я вместе выполз, выжил, / а то в каких бы жил мирах, / когда бы снайпер батьку выждал / в чехословацких клеверах?!»

Ему незачем было слушать никаких экономистов, рисующих преимущества рыночной экономики, и не было необходимости читать высокоумные рассуждения о том, «как нам обустроить Россию», потому что у него был другой собеседник — из тех, кому не нужны никакие изощрённые аргументы, потому что он насквозь видит их лживую сущность, и от кого не заслониться никакими витиеватыми словами о демократии и гласности. Этот собеседник — его умерший отец, тот самый, что проливал свою кровь в «чехословацких клеверах» ради того, чтобы сын жил в свободной стране и не зависел от чужеземной воли. «Осталось уж не так и много / скрипеть до смертного конца. / Я знаю: у того порога / увижу хмурого отца. // Увижу орденские планки, / увижу ясные глаза. / Он заставлял чужие танки / коптить родные небеса. // И спросит он не без усилья, / вслед за поэтом, боль тая: / — Так где теперь она, Россия, / и по какой рубеж твоя?..»

Питая свою душу такой памятью, предать свою Родину невозможно.

Питая свою душу такой памятью, очень трудно вот так запросто взять — и соврать себе, сказав, что всё вокруг хорошо, когда на самом деле на твоих глазах погибает Отечество. Себе-то, может быть, соврёшь, но можно ли обмануть глядящего тебе в душу из прошлого отца? Он-то видит оттуда — правду...

 

Есть в поэзии Николая Дмитриева один тематический пласт, в который убегаешь, как в светлую сказку, хотя там вроде бы и нет никаких особенных чудес, и вообще всё очень обыденно и просто. Но там царят мир, любовь и покой, и это счастливое место называется детством. Чаще всего оно возвращается к поэту во сне, даря ему щемящие воспоминания о невозвратной радости бытия. «Снятся мне родины чёрные липы, / детство, болота полночные всхлипы, / отсвет реки на стене. / Дым с огородов и утро цветное / снятся так ясно, что всё остальное / словно я видел во сне».

Детская память поэта удержала не многое — не потому, что остальное забылось, а потому, что его и было-то в жизни не очень много, но то, что в ней было — было настоящее, не поддельное, не купленное за доллары и не увиденное по телевизору, а потому и впитанное в самую глубину души. Поэтому память о нём и лечит поэта в его взрослой жизни, даря ему успокоительный и животворящий свет: «Успокойся, трудное сердечко, / вспомни в толкотне и суете: / ножиком скоблённое крылечко / дождиком пропахло в темноте», — со сладостью вспоминает он простейшие, казалось бы, вещи, а от этих простейших вещей так светло и горько замирает душа. Не вернуть… ничего уже невозможно возвратить назад, перенеся в эту жизнь из прошлого.

Но значит ли это, что вот так же навсегда осталась теперь в прошлом и Россия — и её уже никогда не воскресить для счастливых весёлых песен, для радостного общинного труда «всем миром» или боевого подвига? Оглядывая взглядом всё, что впитала в себя его поэтическая душа — от этого скоблённого ножом до белизны крылечка и до дымящихся чёрным дымом подбитых отцом вражеских танков, — Николай Дмитриев говорит: нет, Родина не погибла. «Силы есть для жизни, для стиха, / не сметёт вовек ни Чудь, ни Мерю, — / в то, что не воскреснет Русь, — не верю, / не возьму я на душу греха».

И ему, ни единого разу не совравшему и не сфальшивившему на протяжении всего его творчества, не поверить в сказанное в этом четверостишии просто нельзя. А значит, так всё на самом деле когда-нибудь и будет, и мы увидим однажды воскресшими и Чудь, и Мерю, и всю нашу Святую Русь. Как бы её кто-то ни хаял

 

Николай ПЕРЕЯСЛОВ


Hosted by uCoz