Григорий Калюжный

Вещий сон Николая Дмитриева


В начале 1980-х годов во время скромного чаепития в редакции альманаха «Поэзия» Н. К. Старшинову был задан вопрос: кого он считает самым талантливым из молодых поэтов. Николай Константинович ответил не задумываясь: «Считаю Николая Дмитриева самым талантливым». - «Самым-самым?!» - «Да, самым-самым».

Как мне показалось, Старшинов обрадовался этому вопросу и хотел развить свою мысль более основательно. Однако его заместитель Геннадий Красников мрачно, будто он возглавлял пир во время чумы, воскликнул: «Вот за это пренеприятнейшее, даже убийственное для нас, молодых пиитов, известие и выпьем!» Чашки тут же сдвинулись, и все дружно выпили, закусывая карамельками. Наступила минута не менее мрачного молчания, которую довольно сердитым и одновременно обиженным голосом прервал очень похожий на молодого Петра I поэт: «Вы хоть понимаете, Николай Константинович, что только что заживо похоронили своих ближайших учеников? До этой самой минуты я втайне надеялся, что именно меня вы считаете самым талантливым, самым перспективным поэтом. И не только я, каждый из нас видел себя первостепенной величиной в вашем созвездии. А теперь получается, что все мы лишь свита вашего тезки».

Со всех сторон посыпались язвительные реплики: «Да, Николай Константинович, не педагогично вы поступили...» и так далее. Слушая обвинения в свой адрес, учитель производил впечатление расстроенного и подавленного мальчика для битья.

В старшиновском окружении я был человеком новым и к тому же чувствовал себя весьма скверно из-за срыва очередной попытки всерьез обсудить среди поэтов тему массовой гибели сел и деревень, наблюдаемой нами, гражданскими летчиками (первая профессия автора. - Ред.) в ежедневных полетах. Мне, воспитанному в духе немедленной ответственности, когда любая информация безотлагательно анализировалась всеми, кто имел к ней хоть какое-то отношение, - было о чем задуматься. Память прокручивала споры с экипажем и, в частности, с командиром, который говорил: «Я чувствую себя в полной безопасности только в кабине самолета, потому как на земле никто ни за что не отвечает. А твои поэты - в особенности: сколько их ни читаю - дальше своего носа не видят». Нужно сказать, что в советское время на самолеты регулярно доставлялись журналы «Новый мир», «Октябрь», «Юность», «Молодая гвардия», «Наш современник». Они прочитывались не только пассажирами, но и нами, летчиками, однако никакой мало-мальски вразумительной информации о трагедии деревенского мира в них не имелось. Так что столь категоричное высказывание моего командира было далеко не беспочвенным... Занятый своими мыслями, то есть находясь в состоянии полуотсутствия, я не сразу обнаружил, что принявшие меня в свой круг литераторы «бомбят» своего учителя. Желая вступиться за него, я задал вопрос: «Кто и что мешает несогласным с Николаем Константиновичем превзойти своим творчеством Николая Дмитриева?» Подтвердить правоту Старшинова примерами из стихотворений его любимца я не мог, так как пока не читал их. Но это и не требовалось: взрыв всеобщего хохота оказался лучшим подтверждением. Смеялись все: и Геннадий Красников, и его тезка Касмынин, прошедший ранее пробу на роль Петра I для фильма «Россия молодая»; смеялись Александр Щуплов, Иван Слепнёв... Но задорнее всех, по-мальчишески запрокидывая голову, смеялся сам Старшинов. У него было такое счастливое, со слезами на глазах, лицо, словно он только что, сидя в лодке, поймал самую увесистую рыбину и теперь, содрогаясь, пытался удержать ее в своих объятиях.

Осознав, что стал участником импровизированного спектакля, я вдоволь посмеялся вместе со всеми. В подобных подвохах, как мне пришлось убедиться позже, отзывалась традиция фронтового юмора: солдат Великой Отечественной войны Н. К. Старшинов в той или иной мере заразил им свое ближайшее окружение, породив особый, внешне насмешливый, легковесный, а внутри - все понимающий, все чувствующий тип «старшиновца». Его питомцы, особенно когда собирались вместе, встречали самые мрачные известия весело, избегая уныния. Но, повторяю, понимание этого пришло позднее, а тогда, в атмосфере розыгрыша, в моей голове все же не укладывалось, как могут мои собратья по перу, утверждающие, что поэт существует ради сохранения Родины, столь легко и бесшабашно отвлекаться от смертельно опасных для нее явлений?! К тому же старшиновская оценка Н. Дмитриева как первостепенного поэта в контексте шуточного экспромта тоже выглядела вроде бы шуткой. Видимо, и сам Старшинов это почувствовал, так как после чаепития предложил мне в своем кабинете прочитать тоненькую книжку Дмитриева «Я - от мира сего». Первые же стихи воскресили в памяти эпизод, когда в 1953 году мне, шестилетнему мальцу, мама дала кулечек с конфетами-подушечками, чтобы я их поднес дяде с медалями на груди. Этот дядя был с меня ростом, поскольку сидел на самокатных дощечках посреди сельского базара. Взяв подарок, он обнял меня одною рукой и прослезился. «Почему дядя плачет?» - спросил я у мамы. «Дядя оставил свои ноги на войне, чтобы ты родился», - сказала мама. И таких дядь в пору моего детства было великое множество. А ведь были еще и дети-инвалиды. Мои сверстники то и дело подрывались на боеприпасах, обильно гнездящихся в послевоенной земле... Вот почему мне были особенно созвучны строки Дмитриева:

В пятидесятых рождены,
Войны не знали мы, и все же
В
какой-то мере все мы тоже
Вернувшиеся с той войны.

Моя оговорка, что не «в какой-то», а в «полной» мере и что в этом смысле строку легко поправить, расположила Старшинова к откровенному разговору о поэзии Н. Дмитриева. Увлекшись перечислением его поэтических удач, Николай Константинович неожиданно озадачил вопросом: «Не знаю даже, с кем его можно сравнить. Может быть, ты, Гриша, знаешь?» Мои сведения о тогдашних поэтах были отрывочными, поэтому, чтобы не попасть впросак, я задал встречный вопрос: «Вы считаете Дмитриева талантливее Юрия Кузнецова?»

Выражение лица Старшинова сразу стало озабоченно-серьезным. Сам того не ведая, я затронул довольно болезненную для него тему. Тогда и после вокруг имени Ю. Кузнецова громыхали неутихающие споры, о нем писали именитые критики, в то время как о Н. Дмитриеве если и отзывались в печати, то походя, что, конечно, огорчало Николая Константиновича, связывавшего со своим учеником «самые большие надежды в поэзии». Не радовало его и доходившее «до галлюцинаций» увлечение Дмитриева творчеством Кузнецова.

Ответ Старшинова сводился к тому, что в органичности и душевности Дмитриев значительно превосходил своего кумира. Это мнение он подкрепил сравнительным анализом стихов обоих поэтов на «отцовскую» тематику. Его смущал кузнецовский упрек, брошенный отцу, погибшему на фронте: «Ты не принес нам счастья!» Претили Старшинову и строки: «Я пил из черепа отца за правду на земле».

Я заметил, что у Ю. Кузнецова есть и другие стихи, позволяющие видеть в нем значительное явление. «Конечно, он - явление, - согласился Старшинов, - но какое? Для меня - двоящееся, то есть не вполне естественное. А поэзия все-таки измеряется степенью ее естественности». И, помолчав минуту, вдруг с горечью добавил: «Как же Вадим Кожинов не видит и не чувствует всего этого?»

Вскоре Старшинов познакомил меня с Дмитриевым в своем кабинете. Николай оказался не очень-то словоохотливым. Выходило так, что выбор темы разговора предоставлялся мне. Судя по всему, знакомство со мной изначально не входило в планы Дмитриева: он просто уступал желанию своего наставника, хлопотавшего о том, чтобы поэты его круга непременно дружили. Так, именно Старшинов послал меня в Сергиев Посад (в то время Загорск) с целью познакомиться и сдружиться с тамошним поэтом Анатолием Чиковым (1928-1996). Он же направил ко мне тогда еще студента Литературного института, но уже самобытного поэта Александра Макарова, ныне безвыездно проживающего в селе Вишневом Тамбовской области. И так далее, и так далее... Не чувствуя со стороны Дмитриева особого желания к общению, я невольно пустился в рассуждения - сначала безадресно, как бы обращаясь к некой воображаемой аудитории: вот, мол, Юрий Кузнецов утверждает, что поэзия существует для разгадки тайны вселенной... «А Вы как думаете?» Немного помедлив, Николай Константинович взял ответ на себя: «Поэзия сама по себе тайна. И потом, разве для разгадки тайны вселенной написано стихотворение «Когда волнуется желтеющая нива...» или «Погиб поэт, невольник чести...»? Поэзия существует для того, чтобы человек мог быть человеком. А поэт - это прежде всего невольник чести».

«А что думает об этом Николай Федорович?» - обратился я уже прямо к Дмитриеву. Коля, производивший впечатление полуспящего человека, вздрогнул, как бы очнувшись. Мельком посмотрел на Старшинова, на меня, почесал затылок и болезненно, словно у него была ангина, выговорил: «Мне ближе его высказывание, что поэзия - это весть».

Несколько минут мы ожидали продолжения мысли. Но Коля молчал. Знал ли он, что определение поэзии как вести изначально принадлежит Овидию? Поскольку Старшинов соблюдал в данном случае нейтралитет, я поинтересовался, что за весть, по его мнению, несет читателям Юрий Кузнецов в своей маленькой поэме «Змеи на маяке». Сколько я ни спрашивал, ни от кого не мог добиться внятного ответа на этот вопрос.

Коля снова почесал затылок, словно решая, как поступить: то ли двигаться мне навстречу, то ли замкнуться в себе. После некоторого колебания все-таки стал говорить о праве поэта на выражение смутного, необъяснимого с надеждой на приход прояснения извне, через вдумчивого читателя или как-нибудь еще. Этот ответ поразил меня почти буквальной стыковкой с отношением самого Кузнецова к стороннему восприятию им написанного. Летом 1982 года на мой вопрос: «О чем эта поэма?» - Юрий Поликарпович, разведя руками, только и сказал: «Так нахлынуло. Так написалось, а в смысле содержания разберутся критики - это их дело».

«А сам-то ты, Гриша, что думаешь о «Змеях на маяке?» - включился Николай Константинович. Я полагал, что если замысел поэмы все-таки существует, то ключ к нему нужно искать в глубинах античной мифологии, а тут без помощи Алексея Федоровича Лосева не обойтись. «Ну так обратись к нему. Ты же, говорят, бываешь в доме Лосева», - оживился Старшинов. «Да не могу я, Николай Константинович. Боюсь!» - «Как это?! Почему?» - «Да потому, что Юрий Поликарпович в нашем с ним споре о мифологии в поэзии, когда я сослался на авторитет Азы Алибековны Тахо-Годи, громогласно, при свидетеле, заявил, что ее нужно пристрелить из чеховского ружья! Причем это его выражение даже было опубликовано в печати. И вот представьте себе, что я обращаюсь к Лосеву за разъяснением поэмы обидчика его супруги! Да Алексей Федорович так все повернет, что мне придется вытаскивать из своего лба не золотую стрелу Аполлона, а бронзовое копье какого-нибудь Агамемнона».

Далее я просто изложил суть своего спора с Кузнецовым. Юрий Поликарпович считал основой поэзии мифологическое ядро, а мифотворчество именовал ее вечным двигателем, поскольку народ испокон веку живет мифами. Я возражал, утверждая, что поэзия так или иначе является выражением человеческой судьбы и что народ хотя и склонен к мифологизации некоторых явлений жизни, все-таки самовоспроизводится не мифическим образом, создавая конкретное хозяйство и так далее. Юрий Поликарпович видел доказательство своей правоты в ощутимом росте мифологического сознания в тогдашнем обществе. Я же, наоборот, усматривал в этом великую угрозу самому нашему существованию и приводил пример с внедрением в государственную политику страны мифа о неперспективности большинства ее сельских поселений, в результате чего только за десять лет - с 1959 по 1969 год - мы потеряли в два раза больше сел и деревень, чем за всю Великую Отечественную войну! Нельзя было согласиться и с заявлениями Кузнецова о том, что А. С. Пушкин знал о простолюдинах исключительно понаслышке, со слов няни Арины Родионовны, и что по этой причине он прошел мимо русского фольклора и вообще «соблазнил русскую литературу - завел ее не туда».

После этого наступила как бы техническая пауза. Старшинов с озабоченным видом закурил очередную сигарету, а Дмитриев, казалось, сосредоточенно прислушивался к чему-то в себе и вдруг точно из рогатки выстрелил вопросом: «Григорий Петрович, а не послал ли вас Кузнецов куда подальше?» Я ответил, что наши споры до самого последнего времени носили мирный характер: я бывал в доме Юрия Поликарповича, вместе с ним ходил в Селезневскую баню... (Все же нужно отдать должное пророческой интуиции Николая Дмитриева: вскоре мы с Кузнецовым окончательно разошлись из-за его печатных обвинений в адрес А. С. Пушкина.) Дмитриев заметил, что я сужу о поэзии Кузнецова не по законам, им над собою признанным. «Как можно упрекать меня в этом, если сам Кузнецов не признает их в своем творчестве, - отвечал я. - Он, к примеру, называет себя поэтом с резко выраженным мифологическим сознанием, но лучшие его стихотворения - «Атомная сказка», «Вина» и другие, по сути, свободны от мифологического содержания. Та же «Атомная сказка», несмотря на ее исходную мифологичность, полностью стыкуется с общечеловеческой реальностью, более того - в ней разрушается миф о всесилии науки перед извечной тайной жизни». И затем я спросил Дмитриева, знает ли он, что в написанном им стихотворении «Тихо кружится звездная сфера...» больше связи с античной традицией, нежели во всей поэзии Юрия Кузнецова. При этих словах лицо Николая залилось краской и он даже отшатнулся, словно услышал кощунство; вместе с тем я почувствовал, что полностью овладел его вниманием, и потому продолжил: «Начнем с того, что в этом стихотворении с первой же строки слышится музыка небесных сфер, сопровождавшая мировосприятие древних греков и римлян. К тому же в нем в пределах всего лишь трехстрофного объема настолько естественно и ненавязчиво осуществлено сочетание эпического, лирического и драматического, что сразу и не осознаешь этого, то есть здесь идеально соблюдено чувство меры, которое в первую очередь отличало античных поэтов».
Десятилетием позже в Крыму, куда нас, группу московских писателей, пригласило командование Черноморского флота, мы с Вадимом Валериановичем Кожиновым в сопровождении морского офицера и драматурга Игоря Владимировича Маркевича посетили братскую могилу воинов, погибших в мае 1944 года при штурме Сапун-горы, среди которых покоился и отец Ю. П. Кузнецова. Завязался разговор о поэзии. Прокомментировав кузнецовское стихотворение «Четыреста», Кожинов говорил, в частности, об уникальной способности Юрия Поликарповича преодолевать время, о завидном владении им многовековой образностью. Он также выразил сожаление, что у Кузнецова много подражателей, а последователей нет.

Поскольку Кожинов высказывался не в категорическом тоне, а как бы проверяя свои мысли на мне, я сказал ему, что знаю стихотворение иного поэта, в котором нет «многовековой образности», нет никакого «преодоления времени», но есть многовековое содержание, и прочел наизусть «Тихо кружится звездная сфера...» Дмитриева. Оказалось, Вадим Валерианович знал и автора, и стихотворение, однако относил последнее к разряду «тематических». Некоторое время спустя, уже в Москве, пригласив меня к себе на Большую Молчановку, Вадим Валерианович между прочим сказал, что он внимательно прочитал стихи Николая Дмитриева и теперь считает его лучшим поэтом старшиновского окружения. «Почему бы Вам не написать о нем?» - спросил я. Он ответил, что с головой погрузился в историю России и напрочь отошел от поэзии...

+ + +

Во время нашей второй встречи, опять же в редакции альманаха «Поэзия», я предложил Николаю взяться за подготовку и издание истории сел и деревень Рузского района, то есть его малой родины: ведь он, в сущности, уже приобщился к этому делу такими стихами, как «Руза», «Не исчезай, мое село...» и другими. Только со временем, вплотную занявшись историческим описанием деревенского мира Московской области, я стал понимать, что вовлекал Николая в бесконечное хождение по мукам, могущее закончиться для него катастрофой. Написанные им еще в 1975 году строки: «И вот на родину теперь // Боюсь я приезжать...» - были отнюдь не пустыми словами. Приведу такой эпизод. В июле 1986 года уроженка тамбовской деревни Погореловки поэт Н. Н. Стручкова задумала спасти целый куст сел и деревень, пустевших из-за отсутствия подъезда к ним. Для ускорения давно обещанного строительства дороги Нина Николаевна решила пригласить на свою родину, в Моршанский район, представительную группу писателей во главе с Н. К. Старшиновым. Николай Дмитриев отказался, объяснив, что все еще никак не может отойти от поездки в свое родное село. Смысл им сказанного дошел до меня только после нашего возвращения. Во-первых, оказавшись на месте, мы посетили, например, ветхую избу инвалида тракториста Виктора Ефимовича Стручкова: у него было двенадцать детей, и его жена ждала тринадцатого! И все это в условиях практически полной отрезанности от внешнего мира! Во-вторых, прояснилась причина, по которой строительство долгожданной дороги откладывалось: оказалось, что во всей Тамбовской области на нее нет щебенки! Вернувшись в Москву, мы с Геннадием Касмыниным написали письмо в ЦК КПСС с просьбой помочь в строительстве дороги, а Старшинов с той же целью опубликовал в газете «Правда» статью, названную строкой Николая Дмитриева: «Не исчезай, мое село». Реакция оказалась ошеломляющей. Местный писатель В. И. Герасин напечатал в тамбовской газете «Комсомольское знамя» статью «Не в селе ищи - в себе», где выставил нас, москвичей, праздными искателями в российской глубинке всяческих ужасов. Вскоре пришел ответ и из ЦК КПСС, сводившийся к тому, что деревни, за которые мы хлопотали, числятся «неперспективными». Не укладывалось в голове: как могут быть неперспективными деревни, стоящие на двух- трехметровом слое чернозема, который, по словам, Д. И. Менделеева, в сотни раз дороже нефти!

И вот сидим мы у Николая Константиновича в кабинете и не знаем, что делать. Входит Коля Дмитриев и сразу: «Как съездили?» - «После Моршанска страшно ездить по стране, - ответил расстроенный Касмынин. - Провинциалы считают нас залетными птицами: наехали и уехали. А столица...»

К метро мы с Николаем шли молча. Вдруг он виновато сказал: «Ты, Григорий, не осуждай, что не поехал с вами в Моршанск: у меня от этих поездок в глубинку сердечные приступы начинаются. Но я думал о вас, мне даже сон приснился: будто бы вы с Касмыниным носитесь по стране от села к селу, от деревни к деревне, а за вами следом, все больше отставая и прихрамывая, маячит фигура Николая Константиновича. Я же стою, как приговоренный, обездвижено, чувствуя, что на меня откуда-то издалека летит пуля. Понимаю - надо уклониться, хочу побежать за вами, но не могу сдвинуться с места... Знаю: сон этот вещий, только пока не понимаю, в чем его вещая суть заключается...»

+ + +

Долгое время Николай не испытывал чувства надвигавшейся катастрофы, хотя ее отдаленными отзвуками были пронизаны многие его стихи. И вдруг в 1992 году он написал:

В то, что не воскреснет Русь - не верю,
Не возьму я на душу греха.

Выходило, что Коля признавал факт «временной» гибели Руси, с чем я согласиться не мог. Я говорил ему: «Жив Старшинов, жив обожаемый тобою Кузнецов, и другие не торопятся на тот свет, наконец, повсеместно возрождаются храмы...» Николай слушал и отмалчивался.

18 ноября 2003 года меня известили о смерти Юрия Кузнецова. 20-го после прощания с поэтом в Малом зале Центрального Дома литераторов по моей просьбе Николай прочитал несколько стихотворений. Одно из них начиналось строфой:

Свобода слова, говоришь,
И всяческой приватизации?
Москва похожа на Париж
Времен фашистской оккупации...

Образно выражаясь, это стихотворение явилось ответным выстрелом на выстрел снайпера, который, оставаясь невидимым, сначала выслеживал на войне Колиного отца, а затем, уже в мирное время, посылал пулю за пулей в сердце России. Противоборство с ним было наследственным делом Николая Дмитриева, что понимал только Старшинов, написавший: «Нас снимали снайпера, а не фоторепортеры».

В середине июня 2005 года из «Литературной газеты» я узнал, что Николая не стало. Не помню, где и как родились строки:

Рота Старшинова поредела.
Больше Коли Дмитриева нет.
Видно, пуля все же долетела
С
той войны — от снайпера привет.

Подарив нам траурное лето
И
с душой, Господнею уже,
Пал он в званье русского поэта,
Как солдат, на русском рубеже

 

Hosted by uCoz